Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Господи помилуй! — воскликнула Дездемона.
— Хорошо, очень хорошо! — приговаривал режиссер. — Он ведет себя так естественно! Остается лишь удивляться, как ему удалось вжиться в роль!
И вдруг расхваленный Отелло странно замер посреди сцены, на мгновение призадумался, а потом вместо реплики: «Аминь всем сердцем» понес немыслимую отсебятину:
— Хотя о чем я говорю? Убийство верной Дездемоны по прихоти коварного врага? Какой в том подвиг? Нет, Дездемона, ты меня не бойся. Не сердце то с тобою говорило, любимая и верная супруга, а ужас, воспаленный негодяем.
Дездемона, не выказывая растерянности от того, что ее партнер произнес явно не тот текст, бросила в пустующий зал снова:
— Господи помилуй!
— Аминь всем сердцем! — наконец ответил ей Отелло. И она облегченно вздохнула: партнер снова вернулся к отрепетированным фразам.
— После этих слов, я верю, ты губить меня не станешь? — с надеждой спросила Дездемона.
На что партнер должен был громко произнести: «Гм», — но он отчего-то опять задумался. Быть может, предположил, что должен сказать еще что-нибудь.
— Гм? — подсказала ему Дездемона. — Гм-гм? — громче повторила она.
Но партнер не понял намека. И вдруг снова понес отсебятину:
— С какой бы стати я тебя убил, сама подумай? Ты мне верна, а я тебя люблю. Давай-ка лучше возляжем на постель, моя возлюбленная Дездемона.
С этими словами Отелло нежно обнял ее и стал склонять к расстеленной двуспальной кровати под балдахином. Дездемона выскользнула из его рук, попробовала вернуть супруга к тексту.
— Но ты меня пугаешь. Ты зловещ, когда вращаешь в бешенстве глазами. И, как я ни чиста перед тобой, мне страшно.
А так как партнер не подал ответную реплику, она нерешительно продолжила:
— Единственный мой грех — любовь к тебе. Тут Отелло полагалось, дико вращая глазами и скрежеща зубами, выкрикнуть:
— За это ты умрешь!
И, выставив руки, показать залу, как через несколько минут он станет душить любимую юную жену, заподозренную в неверности. Но вместо положенной страсти, которую пожирает ярость, режиссер увидел на лице артиста нежнейшую улыбку.
— Я это знаю, любовь моя. — Отелло заговорил тем глубоким проникновенным голосом, ради которого ему и досталась главная роль. Он снова нежно обнял супругу и уже более настойчиво повлек ее к расстеленному ложу, приговаривая при этом: — А потому скорей возляжем на постель, пока нас не прогнал наш главный режиссер. Я так хочу тебя, о Дездемона. Так будь моей немедленно и здесь!
Это уже не лезло ни в какие ворота.
Режиссер, услышав идиотскую реплику про себя самого, застучал карандашом по столику, поднялся и прекратил репетицию.
— Отелло, что вы несете?! Откуда этот похабный текст? Вы что, пьяны?
Отелло и в самом деле пошатывало. Это агрессивность, соединенная с чувством сценического долга, сражалась с внезапно охватившими его любовными устремлениями.
— Придите в себя, Отелло. Помойте лицо холодной водой, что ли. На сегодня — все. Завтра повторяем еще раз.
Он не мог снять этого актера с роли, потому что уже через три дня должен был показать спектакль руководству района, а замены Отелло у него не было.
В темном подвале терял последние силы счастливый Савва. Ему все-таки удалось предотвратить убийство несчастной женщины. Хотя бы на сегодня.
* * *
Забавно, что, имея возможность в любую минуту ему позвонить, Ксения прислала письмо. Она и раньше, когда они изображали дружную супружескую чету, нередко в случае мелких ссор предпочитала объясняться с помощью эпистолярного жанра. Беневоленский до сих пор хранил в личном архиве прозрачную папочку с ее писульками. Всего несколько лет назад они представлялись ему большой ценностью.
Нынешняя же записка гласила:
Гошенька!
Прости, что обращаюсь к тебе так сухо — понимаю, что права назвать тебя «мой любимый» не имею. Хотя ощущаю необходимость сказать тебе именно эти слова.
Я много передумала за время парижской жизни и, как мне кажется, переменилась. Теперь мне стыдно и больно вспоминать ту взбалмошную дуру, коей я была в Москве. Поверь, я пишу это искренне. У меня было много возможностей здесь осесть навсегда, но каждый раз останавливал твой образ, который всегда жил со мной. Да, это именно так: моя записка — запоздалое объяснение тебе в любви. Понимаю, что не имею прав ожидать ответного чувства, но хочу верить хотя бы в твое прощение. Если ты позволишь поселиться в нашей московской квартире, я буду счастлива уже и этим. А может быть, мы сумеем сложить и остальное.
Твоя К.
Дочитав до конца, Георгий Иванович отодвинул записку в сторону. Лучше подумать о ней вечером, чтобы понять, что нынче желает его умная супруга. А сейчас у него было слишком много других, более серьезных дел.
Тем более, что пора было выезжать на презентацию нового фонда, идею которого удалось пробить через две думы — Петербургскую и Российскую.
* * *
Проверка помещений на безопасность была для команды Андрея Кирилловича делом обыденным и хорошо отработанным. Этим его люди заниматься умели. Сам же он спустился под сцену, куда в первой половине дня те же его люди поместили странного гражданина, якобы сумевшего вывести студента из камеры. Гражданин не оказывал никакого сопротивления: ни физического, ни психологического. Скорей всего, надежда сделать такого человека своим сотрудником должна была превратиться в пустышку, но приказы шефа он привык исполнять.
Человек лежал на мате, голова его по-прежнему была засунута в мешок из дерюги, и было непонятно, спит этот человек или находится в странной прострации, как объявили ему люди.
— Здравствуйте, — заговорил с ним Андрей Кириллович, подойдя к лежащему ближе, — Я пришел извиниться за те несколько неприятных часов, которые вам доставили. Сейчас вас освободят, но я очень прошу оставаться на месте и выслушать мои предложения.
Лежащий человек никак не отреагировал на эти слова, и Андрей Кириллович решил дотронуться до его рук, соединенных «браслетами».
— Вы меня слышите?
Лежащий продолжал играть в молчанку.
— Что ж, воля ваша. Я все равно вас освобождаю. И ни к чему принуждать вас не стану. Да и вы, судя по всему, не тот человек, которого можно к чему-то вынудить.
Он развязал тесемки, которые крепили мешок, снял его, освободил руки. Однако человек продолжал безмолвно лежать в той же позе.
И что-то Андрею Кирилловичу в его застывшем лице сильно не понравилось. Что-что, а умирающих от ран он навидался немало. У этого очень тощего человека было такое лицо, какое приобретает именно умирающий — в тот момент, когда силы из него уже вышли, душа летит к Богу, страсти улеглись и черты разгладились, но жизнь еще теплится. Так сказать, промежуточное состояние — между агонией и клинической смертью.