Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А поодаль от них мы с Веней, сидим рядом, два брата, два постаревших шиза. (Вне цезарских проблем. Вне их шума.) Веня держит мою руку в ладонях: возможно, опасается, что я — так внезапно и необычно здесь появившийся — ему приснился; и сейчас исчезну.
Я тихо (почти на ухо) спрашиваю Веню о том о сем, приходила ли Наташа, его бывшая жена? Веня тихо же отвечает: нет, не приходила, у нее сейчас трудности. Спрашивает, может, и у меня трудности?.. Я несколько пьяно развожу руками — мол, пока что буду здесь, в больнице (не объясняя почему и как). Веня явно не понимает, но кивает: да... да... да...
Но и в присутствии чужих Веня ищет наш привычный контакт — не сразу и осторожно он называет (как бы задевает) приготовленные слова. Они вспыхивают передо мной, как свечи, в правильном ряду. Я поражался: как бесконечно много Веня вырвал у времени: выбрал, выцарапал, удержал в себе! (Тем самым выдал и мне братскую индульгенцию, оправдывающую мое забвение.) Он был больной старик и одновременно бескорыстный хранитель наших детских дней. Он здесь и хранил. В своей потухшей голове. (В этих больничных стенах, откуда ему не выйти.) Мальчишки... Потеряли ключи от входной двери. Мы ползали по траве на склоне оврага возле дома, нет-нет и подымая глаза кверху, где маячило размытое стеклом лицо отца. Отец грозил пальцем — мол, ищите, ищите!
Не только детство, но и самого Веню я не держал в памяти: я жил. Полуседой монстр на общажных кв метрах, автономен и сиюминутен, я и жил сегодняшней, сейчасной минутой. Потому я и волновался, напрягался перед каждым посещением Вени в больнице: искал, что ему купить и что принести, и что самому надеть, чтобы выглядеть счастливее. Но, возможно, и он, Веня, напрягался каждый раз перед моим приходом, чтобы хоть что-то для меня припомнить. Он тоже, возможно, изо всех сил рылся в наших бесцветных детских годах, не был же он бездонный кладезь. Не бесконечны же были и его там тайники.
Сидим рядом: — А ты выходишь на улицу? к дождевым ручьям? — спрашиваю я (о больничном режиме).
— В дождь не пускают.
— Почему? Раньше ты мог постоять у выхода.
Веня лаконичен:
— Сестра новая.
Холин-Волин (видно, хотел вновь выпить) поощряет выпить заодно и меня. Пью. Когда мы чокаемся, Веня отводит глаза (его детская душа съеживается).
Я, надо признать, опрокидывал стопки в рот с большим удовольствием; также с удовольствием и с некоторым уже любопытством вслушивался в их застольный спор, полупьяные врачи о политике! Иван Емельянович утверждал, что цезаризм — явление традиционное и историческое, настолько историческое, что совместим с чем угодно, хоть с разрухой, хоть с азами демократии, а вы (это Холину) — вы просто нетерпеливы, как все молодые и живущие. Молодые и жующие, — тут же корректирует Холин-Волин...
Вижу — меня манит Адель Семеновна. Она уходила — и опять пришла.
— Что такое? — я встрепенулся (тотчас вспомнил, что я никто, больной).
Но Адель Семеновна только делает знак: подожди! Она занята: она наново смешивает для врачей «чистенький» с водой. Священнодействует, превращая воду в водку. Как торопящийся мессия, она осеняет святую жидкость трехперстием (с зажатыми в нем фиолетовыми кристалликами марганцовки).
Завершив со спиртом и неспешно шагнув поближе, Адель Семеновна, медсестра с родинкой на шее, сообщает мне шепотком: «Женщины там», — с подмигом, хитрый и спокойный ее шепот. Для врачей ни звука. (Зачем тревожить — они ведь сразу с вопросами, кто, куда и почему?!) Мы с ней, лицо к лицу, перешептываемся. «Какие женщины?» — «Твои, наверно» — «Кто такие?» — переспрашиваю я. (Никак не могу понять.) — «Поди, поди. Бабы пришли», — велит она уже приказным тоном, но опять же спокойно, шепотом, не для их дипломированных ушей. Вышколена. И своя в доску.
Высвобождаю руку из рук Вени. Он (оглянулся на медсестру) боязливо вжимает голову в плечи.
Адель Семеновна, глазом не моргнув — Ивану:
— Ему (мне) надо выйти. Ему, Иван Емельянович, надо в палату. Он (я) скоро вернется...
Иван кивает: да, да, пожалуйста!
Холин-Волин и вовсе машет рукой: не мешайте!..
Их политический, под водку, разговор вновь достиг высокой степени обобщения (и тем самым нового запальчивого счета цезарей). Холин-Волин вскидывает брови:
— ... Но тогда перебор! Боря разве десятый? Боря, извини, уже сам двенадцатый! откуда так много?! — Оба шумно пересчитывают цезарей. — Не получается, господа! Володя, Ося, Хрущ, Леня, Миша, Янаев, Борис...
— А старички? Андропов и Черненко?
— Но тогда и Маленкова перед Хрущевым приходится взять в счет?
— А-а. Ясно, ясно! Забыли! Надо начинать не с Вовы, а с Керенского! ну, разумеется, вот ведь кто первый у нас — первый после череды царей!
Под их столь пристрастный учет (под строгий счет до двенадцати) я, неприметный, ухожу из кабинета, шепнув Вене, что сейчас же вернусь.
Иду больничным коридором — это не коридор отделения, здесь простор, кабинеты, здесь какие окна! (Двенадцать тех цезарей как двенадцать этих окон.) Спускаюсь вниз.
В вестибюле, в виду огромных больничных дверей я останавливаюсь на миг в потрясении: там Зинаида!.. Зинаида, да еще приведшая с собой подругу, также заметно предпраздничную и тех же обещанных мне лет сорока с небольшим. Обе, конечно, уже под хмельком. Надо же! (Я только тут вспомнил нелепый телефонный уговор.) «Твой-то не мальчик?» — спрашивает Зинаида, и я не сразу понимаю о ком. «Мой?» — «Ну да. Который в палате!» — Ах вот что: она имеет в виду единственного в моей палате, кого также оставили стеречь стены на праздник. Логичного дурачка Юрия Несторовича.
— Ему, я думаю, сорок, — говорю в некотором раздумье.
— Ну, и отлично! — хвалит Зинаида. И подруга тоже показывает зубы с металлом: мол, самое оно.
Сидим, сели в вестибюле, неподалеку от слегка испортившейся и потому беспрестанно мигающей надписи: выход. На скамье. (Пять длинных скамей для коротких встреч.) Пригляд двух гардеробщиц нас мало трогал. А дежурящая в вестибюле сестра и вовсе сюда не смотрит (торчит за столом, в белом новехоньком халате, читает книжонку).
— Отлично или не отлично, но вас не пропустят. Зачем пришла?
— Как зачем?
— Я же тебя предупреждал. Я тебе по телефону все объяснил! — сержусь я.
Они хмыкают, обе слегка растерялись: как так?.. праздник или не праздник?
Их женская невостребованная душа горела (горело их участие, их принос). А что было делать? Как быть, если им уже не терпелось. Зинаида открывает свою громадную сумку и (не вынимая из недр) там же, в темноте сумки, принесенную бутылку довольно ловко откупоривает. Слышно бульканье. Появляются стаканчики. Длинные холодные вестибюльные скамьи, а все-таки праздник! Обе женщины пересмеиваются, но смущены, на чуть робеют, и вот Зинаида значаще спрашивает: «Может, позовешь его?» — «Не пьет он» — «Совсем?» — «Совсем» — Обе они сомневаются: неужели ж такой больной? — «Чуждый нам человек», — говорю я, помалу обретая иронию.