Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В своей комнате она не зажгла света, разделась и еще оставалась сидеть на кровати, хотя было холодно. Она думала: «Сейчас я молода, сейчас хорошо». Потому что она чувствовала, что счастье и несчастье зависят от нее самой. Наконец она улеглась и глубоко вздохнула, полная надежды и веры.
Он и дальше оставался милым юношей, он любил, он был хорош собой и не транжирил денег — разве что на одежду. Мария не принимала дорогих подарков, хотя в письмах к матери он нарочно для этого просил денег. Но в том и заключалась ее единственная немая просьба: копить для общего будущего. И он ни разу не добился, чтобы она в будни ушла с работы. Она была отличная работница, вполне порядочная, как утверждала фрейлейн Распе, хотя по субботам и воскресеньям Мария гуляла с молодым человеком. Так приближалась весна; и сколько прекрасных планов было у Минго и Марии на теплую пору! Но тут пришло письмо от старшины вармсдорфской общины, сообщавшее, что Елизавету Леенинг хватил удар и теперь она лежит в местной больнице. Марии как дочери, имеющей работу, надлежит позаботиться о своих малолетних братьях и сестрах. Община стеснена в средствах и не может взять это на себя.
Мария поговорила с фрейлейн Распе, которая отнеслась к ней доброжелательно. Но как раз теперь, к лету, она при всем желании не может начать платить Марии как первоклассной мастерице, хотя охотно признает, что Мария работает превосходно. Лучше ей пока пожить в деревне, а к осени она могла бы вернуться. Мария знала: найдутся и другие мастерицы. «Мастериц ужасно много, здесь я была хороша, пока ничего почти не получала!» Минго проводил ее на вокзал. Он не расспрашивал, что она думает делать. Он обещал: «Через месяц я приеду тоже». Этого, казалось ему, было достаточно.
Затертая в вагоне третьего класса, Мария знала в точности, как все у нее сложится. Трое младших, проживавших на крестьянском хуторе, должны там остаться, там будет им и дешевле и сытнее. Это возможно только в том случае, если Мария тоже поселится у крестьянина. На нее ложится забота о братьях и сестрах, и она не может прокормить их шитьем. Какая работа в Вармсдорфе летом! Да там и без нее есть уже несколько портних.
Нет, она должна заменить свою мать и делать ту же работу, которой ее мать кормила детей: выхода нет. Таков ее долг.
Она повторяла про себя, как заклятье: «Я еще не стала тем, чем была мама. Это только временно, самое большее на полгода, а после что-нибудь да переменится». При этом она проводила рукой по своему шелковому платью. В шелковом платье навестила она и мать, которая без движения лежала на койке и только глядела на дочь тупым и жестким взглядом. Вместо нее заговорил врач:
— Вот награда за трудовую жизнь!
Он повел рукой — и жест его получился шире, чем он хотел: взмах его руки уводил от больничных коек на улицу, от женщин, измотавшихся на работе, к тем, которые, может быть, кончили лучше. Те поняли, что слабый пол может себя окупить и что у женщины во всяком случае есть возможность прокормиться, избегнув общей участи: не обязательно ей потерять в работе свой облик, отупеть от постоянного переутомления, забыть, чем была когда-то, и наконец остановиться, подобно разбитой машине, точно никогда не любила, никогда не рожала детей… И не сохранится ничего человеческого, а только ни к чему не годная сломанная вещь!
Девушка хотела было спросить у врача, поправится ли когда-нибудь ее мать. Но смолкла на полуслове. «Это уже не работница», — подумала она и пошла тем же трудом зарабатывать хлеб — одно только лето, не дольше! Дольше она ни за что не согласится! «Не для этого я живу на свете. Я уже и так слишком долго была, как эти люди. Ходить по селам с деревянными башмаками — то была в конце концов просто забава. Этим летом я буду сажать картошку!»
С картошки и началось — и было совсем не трудно, как говорила Мария батракам, которые все норовили поднять ее на смех. Нет, лучше уж ей посмеяться самой. Разве это работа — ковырять ямки в земле? Это каждый умеет. «В городе учатся вещам потруднее». Но к вечеру, наклонившись за день много сотен раз, она едва могла разогнуться. По ней, однако, этого никто не заметил бы.
В мае, во время сенокоса, ей принесли из Вармсдорфа привет от Минго. Он дома и ждет ее в воскресенье на танцы. После столь долгого перерыва Мария снова оделась и напудрилась — она уже загорела, как подлинная батрачка. Грузовик, который мог бы ее подвезти, по воскресеньям не ходил, пришлось отправиться пешком. После обеда стало жарко. Мария удивлялась, как утомительна была для нее дорога. Только после часа ходьбы ей пришло на ум, что усталость вызвана, может быть, долгими неделями работы. Но нет, на это она не согласна! Выспится — и усталость как рукой снимет! Ведь она, Мария, молода.
С тем большим рвением пустилась она танцевать, и действительно, ее утомление не было замечено. Она была в объятиях Минго, как бывало раньше, и, пока он медленно ее кружил, они шептали то же, что всегда. Ничего не изменилось — тот же взгляд этих глаз, то же чувство в этой груди.
— Ты стала еще красивей!.
— И ты тоже.
— Я был верен тебе, — сказал юноша.
Мария не стала хвалиться своею верностью, а он не видел оснований спрашивать. Наоборот, он еще добавил:
— Теперь и мать верит мне, что мы помолвлены.
— Что она на это говорит?
— Ничего, но уж она-то мне поможет!
Запах сирени, звездное небо, и Минго провожает Марию полями. Они шли, висок к виску и словно сросшись бедрами, все медленней и медленней. Потом повалились на сено. Мария проснулась, когда уже светало, она была на том же месте, где повалилась с Минго, но в одиночестве. Ей стало стыдно своей чрезмерной усталости… Заснула под его поцелуями! Не добудившись ее, он, понятно, соскучился по своей постели и ушел. «Моя вина! Но больше это не должно повториться».
В следующее воскресенье она предпочла остаться на хуторе и заняться своими малышами. До полудня она считала это самым разумным и до трех часов все еще старалась верить, что Минго не заглянет в танцевальный зал, раз ее там нет. В половине четвертого она раздумывала, что