Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Карамзин понимал, что пришло время создавать вечное — и в свои тридцать восемь начал «Историю»…
У Вяземского на столе белеет немараный лист бумаги. Рядом с записками кардинала Ретца, лондонским старинным изданием «Моих мыслей» Лабомеля, томом Дидро, перепиской Гримма — раскрыт на последних страницах Констанов «Адольф»…
Начатый в Мещерском перевод «Адольфа» — любимого романа Вяземского — был пересмотрен и выправлен набело в эти пасмурные осенние дни. Книга Бенжамена Констана, написанная в 1807 году, изданная в 1815-м, имела шумный успех в Европе и, по мнению многих, запечатлела отношения самого Констана с мадам де Сталь… Еще Байрон заметил, что «Адольф» содержит в себе «мрачные истины». Эти истины чрезвычайно привлекали и русскую молодежь — «Адольфом» зачитывался пушкинский Онегин, да и сам создатель Онегина высоко ценил прозу Констана. Молодому Вяземскому Констан нравился настолько, что он называл его просто Бенжамен — и всем было ясно, о ком речь… Констан был и политиком, произносил во французской Палате депутатов пылкие речи в защиту свободы, что придавало его писательству особый оттенок. В России «Адольф» уже был переведен и издан в 1818 году в Орле, под названием «Адольф и Елеонора, или Опасность любовных связей». Но этот перевод никем не был замечен, быстро канул в Лету, и Вяземский даже не подозревал о его существовании — иначе упомянул бы об этом переводе в предисловии.
В сущности, русский перевод «Адольфа» не был необходим. Эту изысканную светскую книгу читали только представители высшего света; естественно, читали они ее во французском оригинале еще в конце 10-х годов, когда книга была новинкой (сам Вяземский, к примеру, прочел «Адольфа» в октябре 1816-го). Стали бы они перечитывать тот же роман по-русски, исключительно для того, чтобы насладиться качеством перевода и звучностью родного языка? Вряд ли. Читатели из других слоев общества заинтересоваться сюжетом романа не могли, и печальная судьба первого перевода «Адольфа» тому свидетельство. Кто мог оценить старания Вяземского? Только его друзья из литературных кругов. Можно даже сказать, кто именно — Пушкин и Баратынский. Это был перевод для немногих. Добавим также — и в первую очередь не для чтения…
Вяземский переводил «Адольфа» по нескольким причинам. Во-первых, эта книга ему действительно очень нравилась. В нервном, впечатлительном и переменчивом Адольфе, не французе, не немце, не англичанине, а просто сыне своего века, в его странных и сложных отношениях с Элеонорой узнавал он и самого себя, и многих знакомых. Это был нестареющий литературный характер — миновало пятнадцать лет со дня выхода романа, появились уж и Чайлд Гарольд, и Онегин, а образ Адольфа так же трогал и был так же правдив… Во-вторых, Вяземский узнал о том, что переводом «Адольфа» вознамерился заняться Полевой, и эта новость вызвала у князя приступ нервического веселья — купец переводит роман о светской жизни! — вперемешку с гневом и желанием немедленно поставить зарвавшегося журналиста на место. В-третьих, перевод был прекрасным поводом для любимых Вяземским экспериментов с языком русской прозы: «С этим романом имел я еще мне собственную цель: изучивать, ощупывать язык наш, производить над ним попытки, если не пытки, и выведать, сколько может он приблизиться к языку иностранному» (и именно этими «пытками» интересовались Пушкин и Баратынский). И в-четвертых, «повторяя неизбежно муки авторской руки» Констана, выполняя работу копииста, Вяземский сам учился писать роман. В старости он не раз заявлял о том, что такая мысль ему вовсе в голову не приходила, но достаточно пристально вчитаться в его критические заметки 1829—1831 годов —и сделается ясно: идеей романа был напитан тогда самый воздух пушкинского круга.
И не только этого круга. Вся русская литература с нетерпением ждала появления большой прозы. Поэзия отступала на второй план, причем весьма заметно. Ушли в прошлое эпическая и романтическая поэмы, их место заняли заимствованные из прозы жанры — роман в стихах и повесть в стихах. Поэтические новинки больше не становились всероссийскими сенсациями (в 30-х годах будет только два громких поэтических дебюта: Бенедиктов и Лермонтов). А вот любое начинание в прозе приветствовалось и встречалось с интересом, будь то «Арап Петра Великого» Пушкина, «Иван Выжигин» Булгарина или «Юрий Милославский» Загоскина. Как раньше Байрону, пылко поклонялись иностранным прозаикам — Вальтеру Скотту, Алессандро Мандзони, Фенимору Куперу… «Лета к суровой прозе клонят»… Что ж, в этом тоже была доля истины: весь цвет Золотого века был уже не молод…
…Своего рода предтечей русского романа был жанр записок, чрезвычайно распространившийся после 1812 года. Записки отнюдь не всегда были мемуарами старых заслуженных людей, часто их писали юные офицеры, проделавшие единственную кампанию. Это был странный жанр, в котором подвиги автора перемежались с заметками об экономике, истории и политике стран, где приходилось воевать, дневниковыми записями, автобиографическими признаниями, вставными лирическими новеллами и чувствительными философскими рассуждениями. В общем, всего понемногу — и сражений, и романтики, и любви, и описаний… Успехом записки пользовались колоссальным.
Вяземского жанр записок очень привлекал: «Признаюсь, большую часть так называемой изящной словесности нашей отдал бы я за несколько томов записок». Он коллекционировал записки (у него хранились рукописи воспоминаний Е.Р. Дашковой, И.В. Лопухина, Екатерины II), не раз признавался, что любит их читать и всех знакомых «вербовал» писать мемуары (так появился «Взгляд на мою жизнь» И.И. Дмитриева). Однако собственных записок он не оставил. «Почему не пишете вы записок своих? — спрашивали NN. — А потому, — отвечал он, — что судьба издала в свет жизнь мою отрывками, на отдельных летучих листках. Жизнь моя не цельная переплетенная тетрадь, а потому и можно читать ее только урывками». Из этой записи ясно, что Вяземский всерьез сомневался в возможности упорядочения своей биографии и даже в праве своем на биографию. Этот жанр был сугубо серьезным и официальным, биографий удостаивались видные государственные мужи. Биография соответствует человеку, свершившему высокое предназначение; летучие же листки идеально подходят именно «дилетантской» жизни без видимой цели. «Бог фасы мне не дал. А дал мне только несколько профилей», — заметил Вяземский за два года до смерти, имея в виду, что подлинно великий человек по природе своей монолитен, то есть имеет «фасу»; любимые примеры Вяземского — скромный труженик Карамзин и добродетельный гений Жуковский. Самому же себе Вяземский отказывал в такой монолитности (и тем самым невольно признавал собственную сложность, впрочем, вовсе не считая ее добродетелью). К слову, австрийский исследователь творчества князя Гюнтер Вытженс послушно последовал рекомендации своего героя — разделил книгу на множество глав, отражающих различные «профили» героя. «Фасы» из набора «профилей» действительно не сложилось. Впрочем, такой задачи исследователь себе и не ставил: докторская диссертация и биография — жанры разные, и судить их следует по разным законам.
Итак, основная ценность записок для Вяземского заключалась в их всеохватности, универсальности и не в последнюю очередь неофициальности (так, прочитав мемуары Дмитриева, он очень досадовал, что тот писал их «в мундире»). Единственное препятствие к осуществлению — сомнения в ценности собственной судьбы. Вяземскому требовался герой, которому можно передать свои черты и мысли, но который не будет идентичен автору. Отсюда и интерес к жанру романа.