Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
25 июля 1819
воскресная ночь
Радость моя,
надеюсь, ты не ругаешь меня за то, что я не выполнил твоей просьбы и не написал в субботу. Мы вчетвером с утра до вечера играли в карты в нашей комнатушке, и никакой возможности писать не было. Теперь Райс и Мартин ушли – и я свободен. Браун, увы, подтвердил, что тебе нездоровится. Ты не можешь себе представить, как мне хочется быть с тобой, я готов умереть ради одного проведенного с тобой часа – что такое жизнь без тебя?! Говорю «ты не можешь себе представить», ибо невозможно, чтобы ты смотрела на меня теми же глазами, что я – на тебя; такого просто не может быть. Прости, если сегодня вечером буду немного отвлекаться: во-первых, весь день я просидел над необычайно абстрактной поэмой (вероятно, над «Гиперионом». – А. Л.), а во-вторых, я очень тебя люблю – и то и другое может служить мне оправданием. Поверь, тебе не пришлось долго овладевать моим сердцем: не прошло и недели после нашего знакомства, как я признался тебе в любви, однако письмо это сжег, ибо, когда увидел тебя в следующий раз, мне показалось, что ты питаешь ко мне неприязнь. Если когда-нибудь ты испытаешь к мужчине такое же чувство, какое я при первой же встрече испытал к тебе, – мне не жить. Однако попрекать тебя не стану, а лишь возненавижу, если такое произойдет, себя самого. И приду в бешенство, если предмет твоей любви будет тебя не достоин. Может, я и безумствую; если это так, то падаю перед тобой на колени. Прости и за то, что привожу строки твоего письма, меня покоробившие. Про мистера Северна ты пишешь: «Тебе должно быть приятно, что ты вызвал у меня куда большее восхищение, чем твой друг». Любимая, я никогда не поверю, что во мне, особенно в моей внешности, было, есть и будет хоть что-то способное вызвать восхищение. Мною нельзя, невозможно восхищаться. А вот тобой, любимая, я и впрямь восхищаюсь. Безумное, до обморока, восхищение твоей красотой – это все, что я могу тебе дать. Среди мужчин я занимаю то же место, что брюнетки со вздернутым носиком и густыми бровями занимают среди женщин; меня способна увлечь лишь та женщина, у которой такой же жар в груди, как и у меня. Ты поглощаешь меня вопреки мне самому – только ты одна. Я вовсе не стремлюсь к тому, что принято называть «устройством жизни»; каждодневные хлопоты вызывают у меня дрожь – однако ради тебя готов хлопотать сколько угодно, хотя, если я буду знать, что домашний уют прибавит тебе счастья, я скорее умру, чем стану ему способствовать. Во время прогулок две мысли доставляют мне наивысшее наслаждение: о твоем прелестном облике и о моем смертном часе. Ах, если б только я мог лицезреть и то и другое одновременно! Мир мне ненавистен: он подрезает крылья моему своеволию, и я бы с радостью испил сладостный яд с твоих губ и покинул этот мир навсегда. Ни от кого другого я бы этот яд не принял. Просто поразительно, насколько безразличны мне все прелести, кроме твоих, – а ведь было время, когда одной ленты на шляпке было довольно, чтобы меня увлечь. После всего сказанного мне уже не подыскать более нежных слов, а потому умолкаю, покуда не получу ответного письма, ибо тысячи мыслей отвлекают меня. Воображаю тебя Венерой и, подобно язычнику, молюсь, молюсь, молюсь твоей звезде.
Вечно твой, прелестная звезда,
* * *
16 августа 1819
Уинчестер
Моя дорогая девочка,
что я могу сказать в свое оправдание? Я уже здесь четыре дня, а не написал тебе еще ни разу. Верно, я должен был разделаться с массой скучных деловых писем и к тому же находился в когтях, точно пойманная орлом змея, последнего акта нашей трагедии («Оттона Великого». – А. Л.). Но это, я знаю, не оправдание, и оправдываться вовсе не пытаюсь, а также не жду от тебя скорого ответа, дабы узнать, насколько ты ко мне снисходительна. Придется несколько дней пребывать в тумане; я вижу тебя сквозь туман, равно как и ты меня. Поверь первым моим письмам: я писал то, что чувствовал. Сейчас же написать такое уже не могу… Тысячи образов роятся в моем мозгу… мой смятенный дух… моя загадочная судьба – все это опустилось, будто завеса, между мной и тобой. Помни, у меня никогда не было по отношению к тебе праздных мыслей, и, может статься, плохо, что не было. Ведь тогда мне было бы легче справиться с приступами ревности, преследовавшей меня до тех пор, покуда я не погрузился в мир своего воображения. Ныне же мои паруса подняты, ветер дует попутный, и я буду вынужден плыть еще несколько месяцев. Я в настроении и в угаре и за эти четыре месяца сделать должен необычайно много… Пробежал глазами исписанную страницу: письмо получилось на редкость нелюбовное и черствое. Ничего не могу с собой поделать, не в моем обыкновении строить из себя хныкающего Ромео. Мой ум набит, точно крикетный мяч, – вот-вот разорвется на части. Я знаю, женщины должны возненавидеть меня за то, что я по жестокосердию о них забываю, что подменяю яркие краски жизни унылыми фантомами своего воображения. Но я призываю тебя взглянуть на вещи здраво и задаться вопросом, не лучше ли дать внятное объяснение своим чувствам, вместо того чтобы сочинять страстные послания. К тому же ты бы все равно все поняла, пытаться обмануть тебя бессмысленно. Мне кажется, сердце мое сделано из железа – я бы и на приглашение Венеры не смог откликнуться должным образом. Ты – мой судья, молю о пощаде. <…> Ты пишешь, что я могу действовать, как мне заблагорассудится. Увы, нет. В долг мне больше не дают и некоторое время давать не будут. Денег я не трачу, но долги от этого меньше не становятся. Всю жизнь меня очень мало заботили такие вещи: мне всегда казалось, что ко мне они отношения не имеют. Быть может, звучит это высокопарно, но, клянусь Богом, от подобных сиюминутных хлопот я так же далеко, как Солнце от Земли. Вместе с тем сорить я вправе своими деньгами – никак не деньгами своих друзей. Вот видишь, я точно молотком в одну точку бью: ничего не поделаешь, другого выхода у меня нет. Гладкие, шелковые фразочки не по мне. И то сказать, откуда взяться утешительным