Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это было четвертого июля. Нас подстегивал голод, а Акаба все еще была далеко впереди, за двумя оборонительными линиями. Ближайший гарнизон Кесиры решительно отказался принять наших парламентеров. Форт стоял на скале, занимавшей господствующее положение в долине, – крепкий орешек, взятие которого могло бы обойтись дорого. Мы с иронической любезностью выразили готовность предоставить эту честь Ибн Джаду и его людям, полным сил, в противоположность нашим уставшим солдатам, рекомендуя ему попытаться сделать это с наступлением темноты. Он юлил, ссылался на различные трудности и на полнолуние, но мы твердо отвергли его довод, пообещав, что в эту ночь луны некоторое время видно не будет: согласно моему справочнику, как раз в эту ночь должно было произойти затмение луны. Это, как и следовало ожидать, произошло, и арабы взяли форт без потерь, пока суеверные турецкие солдаты палили из винтовок в воздух и колотили в медные тазы.
Ободренные этим событием, мы выступили дальше через равнину, напоминавшую морскую отмель. Пленный командир турецкого батальона Ниязи-бей был принят Насиром как гость и таким образом спасся от оскорбительных нападок бедуинов. Потом он подсел ко мне. Припухшие веки и длинный нос выдавали в нем мрачного нелюдима. Он стал жаловаться на то, что один араб оскорбил его, обозвав ругательным турецким словом. Я принес ему извинения, заметив при этом, что тот, вероятно, услышал это слово из уст кого-нибудь из турок-командиров и что этот араб всего лишь воздал кесарю кесарево.
Неудовлетворенный «кесарь» вытянул из кармана черствый ломоть хлеба и спросил, достойный ли это завтрак для турецкого офицера. Моя благословенная парочка ординарцев, рыскавшая по Гувейре в поисках съестного, ухитрилась где-то купить, найти или же просто украсть буханку хлеба из турецкого солдатского рациона, которую мы по-братски поделили между собой. Я сказал турку, что это не только завтрак, но и обед, и ужин, а может быть, и вся завтрашняя еда. И что я, штабной офицер британской армии (которую кормят не хуже, чем турецкую), съел свою долю с наслаждением от сознания победы. Именно поражение, а не этот ломоть хлеба, застряло у турка в глотке, и я попросил его не обвинять меня в исходе боя, в котором мы оба сражались достойно.
По мере нашего продвижения вглубь Вади-Итма ущелье делалось шире, а местность все более сильно пересеченной. Ниже Кесиры мы обнаружили один за другим два турецких поста, оба пустые. Солдаты были отведены из них в Кадру, на укрепленную позицию (в устье Итма), хорошо прикрывавшую Акабу на случай высадки войск с моря. К несчастью для противника, он никогда не ожидал нападения из глубины территории, и из всех его крупных фортификационных сооружений ни одна траншея, ни один форт не был обращен фронтом внутрь страны. Наше продвижение со столь непредвиденного направления повергло турок в панику.
После полудня мы подошли вплотную к их главной позиции и услышали от местных арабов, что вспомогательные аванпосты вокруг Акабы были либо сняты, либо их штаты сильно урезаны и, таким образом, нас отделяют от моря лишь последние три сотни солдат. Мы спешились, чтобы провести совет, на котором узнали, что противник стойко оборонялся в защищенных от бомбовых ударов траншеях, в которых находился новый артезианский колодец. Правда, ходил упорный слух о том, что у них мало продовольствия.
Не больше его было и у нас. Положение казалось тупиковым. Наш совет колебался, склоняясь то к одному, то к другому решению. Шла борьба между аргументами в пользу осторожности и в пользу напористых действий. Самообладание было на исходе, наши тела плавились в раскаленной горловине, гранитные пики которой, излучая отраженный солнечный свет, превращали его в мириады невыносимых светящихся точек. Между тем в глубины извилистого русла этой горловины не проникало ни одно дуновение ветра, которое могло бы хоть как-то замедлить насыщение воздуха неумолимым зноем.
Нас стало вдвое больше. Люди так тесно набились в узком пространстве, напирая даже на нас, что мы дважды или трижды прерывали наш совет, отчасти потому, что было нежелательно, чтобы солдаты слышали наши препирательства, отчасти потому, что в спертом воздухе запахи давно не мытых тел становились просто ужасающими. Кровь стучала в наших воспаленных висках как неумолимый маятник.
Мы посылали к туркам парламентеров, сначала с белым флагом, потом в сопровождении пленных. Тех и других они встретили огнем. Это распалило наших бедуинов, и, пока мы продолжали размышлять, солдаты могучей волной внезапно устремились на скалы, заливая противника свинцом. Насир, босой, рванулся вперед, чтобы их остановить, но, не сделав и десяти шагов по раскаленной каменистой почве, хрипло прокричал, чтобы ему дали сандалии. Я тем временем присел на крошечном клочке земли, оказавшемся в тени, слишком уставший от этих людей (чьи идеи сидели у меня в печенках), чтобы думать о том, кто охладит их горячие головы.
Однако, к моему удивлению, Насиру удалось без труда урезонить наших солдат. Зачинщиками этого стихийного порыва были Фаррадж и Дауд. В наказание их усадили на раскаленные камни, не давая подняться, пока они не раскаялись и не попросили прощения. Дауд прокричал свое покаяние немедленно, однако Фаррадж, который, несмотря на внешнюю изнеженность, был вынослив и во многих отношениях лидерствовал в этой неразлучной парочке, лишь смеялся, когда его посадили на первый камень, стиснул зубы на втором и сдался, только получив приказ пересесть на третий. За упрямство его следовало бы наказать еще строже, но единственной карой в нашей кочевой жизни было телесное наказание, которому их обоих подвергали так часто и настолько безрезультатно, что меня просто воротило от этого. Ограничивая наказание лишь поверхностным физическим воздействием, мы лишь подстрекали их к выходкам более диким, чем те, за которые их пороли. Их прегрешения сводились к озорному веселью, свойственному неуравновешенной юности, бессовестному легкомыслию: им доставляло удовольствие то, что было неприемлемо для других. Немилосердно было наказывать их за каждую подобную выходку как преступников, пытаясь сломить их самообладание, когда от животного страха перед болью начинает размываться человеческий образ. Это казалось мне недозволенным приемом, попиравшим христианскую идею, унизительным по отношению к этим двум незлобивым, непосредственным существам, на которых еще не пала тяжкая тень этого мира, беззаветно храбрым и, как хорошо знал, вызывавшим зависть.
Мы предприняли третью попытку войти в контакт с турками, на этот раз положившись на юного новобранца, который заявил, что знает, как это следует сделать. Он разделся догола, оставив лишь ботинки на ногах, спустился в долину и через час с гордостью вручил нам очень вежливый ответ турок, состоявший в том, что они сдадутся нам, если в течение двух дней к ним не придет помощь из Маана.
Такая глупость (мы не могли сдерживать своих людей бесконечно!) могла привести только к одному: к кровавой резне до последнего турка. Мне было их не слишком жалко, но все же лучше их не убивать, хотя бы из-за того, чтобы не стать свидетелями этого зверства. К тому же мы могли понести потери. Ночная операция при свете полной луны мало чем отличалась бы от действий в дневное время. Но главное то, что в этом сражении не было настоятельной необходимости, как в Абу-эль‑Лиссане.