Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я прижимаюсь лбом к стеклу и сосредотачиваюсь изо всех сил. Я хочу хоть раз, один-единственный раз ухватить, понять, что происходит снаружи. По-настоящему понять. Так, чтобы оно не ускользнуло от меня снова. Не удается. Все происходит слишком быстро, даже когда поезд стоит на открытом участке пути. Следующие впечатления стирают предыдущие. Память летит, я до потери пульса занимаюсь тем, чтобы задним числом сложить мимолетные картинки происходящего в иллюзию чего-то понятного. Я все время опаздываю, как бы быстро ни скользил за объектами луч моего внимания. Каждый раз все уже пронеслось мимо. Каждый раз мне только остается глядеть вслед. И никогда в тот самый момент. Даже если темной ночью в оконном стекле отражается мое купе.
Я люблю туннели. Они символ надежды: однажды снова появится свет. Если снаружи сейчас не ночь.
Изредка меня навещают в моем купе. Не знаю, как им удается через закрытую и запечатанную дверь, но это бывает. По большей части визиты случаются не вовремя. Это люди из моего настоящего, но часто и из прошлого. Они приходят и уходят, как им заблагорассудится, они бесцеремонны и мешают мне. Мне приходится с ними беседовать. Все никчемно, необязательно, обречено на скорое забвение, эти сиюминутные разговоры в поезде. Некоторые визитеры исчезают без следа. Другие оставляют после себя липкий вонючий след, и никакое проветривание не помогает. Тогда мне хочется выбросить всю меблировку купе и обставить его заново.
Путь длинен. Случаются дни, когда мне хочется, чтобы он никогда не кончался. Это редкие, драгоценные дни. Есть и другие, когда я рад бы узнать, что остался последний туннель, в котором поезд навсегда остановится.
Когда Грегориус вышел из поезда, день клонился к вечеру. Он взял номер в отеле по ту сторону Мондегу, откуда открывался вид на старый город на холме Алкасова. Последние лучи солнца погружали величественное здание университета, возвышавшееся над всем, в теплый золотистый свет. Там, наверху, на узкой крутой улочке Праду и О'Келли жили в «Републике», одном из студенческих общежитий, восходящем еще к временам средневековья.
«Он хотел жить, как остальные, — сказала Мария Жуан, — хотя шум из соседних комнат иногда доводил его до отчаяния, он к такому не привык. Однако богатство семьи, берущее истоки из крупного землевладения прежних поколений, подчас давило на него сильнее. Было два слова, от которых, как ни от каких других, в его лицо бросалась краска стыда: «colónia» и «latifundiário». Когда он их слышал, создавалось впечатление, что он вот-вот начнет палить.
Когда я его навещала, он был одет подчеркнуто небрежно.
«Почему ты не носишь, как все студенты-медики, желтую ленту факультета?» — спросила я.
«Ты же знаешь, что я терпеть не могу униформ, даже лицейская фуражка была мне отвратительна».
Когда он провожал меня на вокзале, на перроне появился студент с голубой лентой факультета литературы. Я пристально посмотрела на Амадеу.
«Дело не в ленте, да? — спросила я. — А в том, что это желтая лента. А ты хотел бы голубую».
«Тебе ведь известно, что я не люблю, когда меня видят насквозь, — усмехнулся он. — Давай, приезжай поскорее еще. Пожалуйста».
У него была особая манера произносить это слово «por favor» — я бы пошла на край света, чтобы снова его услышать».
Улочку, где жил Праду, отыскать оказалось легко. Грегориус заглянул в парадную и даже поднялся на несколько ступеней. «В Коимбре, когда весь мир принадлежал нам, как мы думали», — так Хорхе вспоминал те времена. Так значит, в этом доме Праду записал условия, на которых основывалась бы «lealdade», «лояльность» между людьми. Список, в котором отсутствовала любовь. «Вожделение, симпатия и надежность» — все чувства, которые рано или поздно умирают. Лояльность — единственное, что имеет длительность. Она «не чувство, а воля, решение, состояние души». Нечто, что случайность встреч и случайность чувств преобразует в необходимость. «Дыхание вечности, — говорил Праду, — всего лишь дыхание, но тем не менее». Грегориус увидел перед собой лицо О'Келли. «Он заблуждался. Мы оба заблуждались», — сетовал тот заплетающимся языком подвыпившего.
В университете Грегориус с удовольствием прошел бы первым делом в Библиотеку Жуанина и Сала-душ-Капелуш, — помещения, ради которых Праду снова и снова приезжал сюда. Но их посещение было возможно лишь в определенные часы, а на сегодня они уже кончились.
Открыта была Капела-ди-Сан-Мигел.[108]Грегориус в полном одиночестве рассматривал барочный орган потрясающей красоты.
«Я хочу слышать рокочущий голос органа, это половодье сверхъестественных звуков. Мне нужен он против пустячной бравурности маршей»,
— провозгласил Праду в своей выпускной речи. Грегориус попытался вспомнить, по каким поводам он сам посещал церковь. Занятия с конфирмующимися, панихиды по родителям. «Отче наш…». Как глухо, безрадостно и тривиально это звучало! Никакого сравнения с захватывающей поэзией греческих и древнееврейских текстов. Ни малейшего!
Грегориус вздрогнул. Неосознанно он ударил кулаком по скамье и теперь украдкой озирался. Не страшно, он по-прежнему здесь один. Он опустился на колени и попытался сделать похожее на то, что Праду проделывал со скрюченной спиной отца, — принял позу кающегося и постарался внутренне ощутить это состояние. «А вот это следовало бы искоренить! — заметил Праду, когда они с патером Бартоломеу проходили мимо исповедален. — Такое унижение!»
Когда он поднялся с колен, капелла стремительно закружилась. Грегориус ухватился за спинку скамьи и обождал, пока это пройдет. Потом вышел и медленно побрел по коридорам мимо спешащих студентов и вошел в одну из аудиторий. Сидя в последнем ряду, он вспомнил ту лекцию о Еврипиде, на которой не отважился высказать свое мнение вслух. Потом память заскользила по разным лекциям, которые он посещал в свои студенческие годы. И наконец, представил себе студента Праду, который безбоязненно поднимался в аудитории и давал критические замечания. «Признанные, отмеченные всевозможными премиями профессора, корифеи своего дела, — рассказывал патер Бартоломеу, — чувствовали себя перед ним школярами».
Но Праду сидел здесь не как дерзкий всезнайка. Он жил в адском огне постоянных сомнений и страхов, не предал ли себя.
«Это было в Коимбре, на жесткой скамье актового зала, когда пришло осознание: я уже не могу сойти».
Шла лекция по юриспруденции, Грегориус не понимал ни слова. Он поднялся и вышел. До поздней ночи он бродил по территории университетского городка, снова и снова стараясь понять смутные впечатления, преследовавшие его. Почему, думал он, в этом известнейшем университете Португалии его вдруг охватило чувство, что он с радостью стоял бы в аудитории и делился своими обширными знаниями со студентами? Неужели он упустил другую возможную жизнь, которую со своими способностями и познаниями легко мог бы прожить? Никогда прежде, ни на секунду его не посещали сомнения, что в молодости он совершил ошибку, оставив после нескольких семестров посещение лекций и посвятив всего себя неутомимой работе над древними текстами. Откуда же теперь взялась эта странная грусть? И вообще, грусть ли это?