Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Потому и настрой наш на настоящую, строго ограниченную рождением и смертью, жизнь куда более для нас естественен и органичен, и цель как можно лучше оформить ее более нам понятна и доступна: в конце концов вся философия и все искусство так или иначе направлены на эту цель и служат ей, – и все-таки прямо пропорционально соотношению цели к длине проходимого пути стоят перед нами, подобно верным часовым, проверенные и испытанные временем и обстоятельствами, главные жанры искусства: сначала лирика, потом рассказ, затем драма и роман, и наконец эпопея, – это еще и иерархия дыхания: от самого прерывистого и короткого к самому плавному и долгому.
Как лирика соединяет все со всем, но произвольно и разрозненно, и потому нуждается в ритме и рифме, чтобы, подобно гомеровским сиренам, убедить, а точнее, заворожить нас музыкой странного, разнородного, всегда чарующего и всегда сомнительного космического всеединства, так проза занимается исключительно взаимопроникновением духовной сферы человека с психологическим и житейским уровнями, – то есть априорная и невероятно свободная связь человеческой души с космосом, а тем более с невидимыми, но отнюдь не менее значимыми его реалиями (каковы боги или посмертная жизнь), прозой не принимается на веру, как это имеет место в лирике, но поверяется самым строгим и скрупулезным психологическим анализом, – так что когда поэт говорит очень громкие, очень красивые и очень таинственные слова о своей связи с богом или со смертью, прозаик пытается понять, что жизнь с этим поэтом сделала – или чего не сделала – после чего он заговорил такими словами.
Иными словами, приходится предположить онтологическое неравновесие жанров искусства, то есть один жанр на таинственных Весах бытия весит больше, чем другой: например, жанр прозы все-таки значительно глубже и правдивей свидетельствует о природе человека, нежели жанр поэзии, – и вот последняя, точно чувствуя эту свою Ахиллесову пяту разглагольствования о чем угодно, но только не о том, что есть человек и мир на самом деле, поэзия, как бы уже неся смертельную рану в сердце, которую еще пока не замечают другие, но сама она остро ощущает и невыносимо от нее страдает, – итак, поэзия, отчаянно пытаясь обмануть себя и других, заранее и категорически утверждает, что говорит она только о вечном и только языком богов.
Действительно, внутренний мир лирики настолько богат, настолько оригинальны и обильны соотношения человеческих чувств с космическими реалиями, что она, лирика, бросает серьезный вызов прозе с ее принципиально обыденным строем речи и мышления, – лирика говорит: я не нуждаюсь в ограничениях внешности, манер, характера и биографии человека и мне поэтому не нужно описывать его, как он есть в повседневности, но я сразу, минуя все эти скучные описания, прорываюсь к таким духовным наитиям и ассоциациям, которые совершенно невозможны в живой и привычной жизни.
Проза же ей возражает: да, действительно, были, есть и будут люди, которые любят выдумывать строчки с особыми рифмами и ритмами, среди них встречаются исключительно талантливые люди, но даже писания самых талантливых людей, если посмотреть на них с лермонтовским «холодным вниманьем», не говоря уже о том, что они обычно ничего не дают ни уму, ни сердцу обыкновенного и не испорченного стихами человека, потому что такова уж главная особенность поэзии как жанра, но они, эти писания, и в этом вся суть! очень часто не в состоянии даже как следует охарактеризовать самого их автора, и в качестве доказательства, – продолжает проза, – вот вам, пожалуйста, пара характерных эпизодов, первый эпизод.
Об одном знаменитом поэте Серебряного века его не менее знаменитый коллега сказал так: «Он кощунствовал и славословил, проклинал и благословлял, воспевал грех и святость, был жесток и добр, призывал смерть и наслаждался жизнью. Ничто у него ничем не вытеснялось, противоречия в нем уживались мирно, потому что сама наличность их была частью его мировоззрения. Свою жизнь, которая кончилась 5 декабря 1927 года, он почитал не первой и не последней. Она казалась ему звеном в нескончаемой цепи преображений. Меняются личины, но под ними вечно сохраняется неизменное Я: «Ибо все и во всем – Я, и только Я, и нет иного, и не было и не будет».
«Темная земная душа человека пламенеет сладкими и горькими восторгами, истончается и восходит по нескончаемой лестнице совершенств в обители навеки недостижимые и вовеки вожделенные».
«В процессе этого нескончаемого восхождения Я созидает миры видимые и невидимые: вещи, явления, понятия, добро и зло, Бога и дьявола».
«И добро, и зло, и Бог, и дьявол – только равноценные формы сладких и горьких восторгов, пламенеющих в душе. Временная жизнь, цикл переживаний, кончается столь же временной смертью – переходом к новому циклу».
Этот человек издал десятки лирических книг, он вошел в историю русской поэзии, – но ведь слова лгут и не могут не лгать, такова уж их болтливая природа, а тем более у поэтов, выпустивших десятки сборников: ну, может ли один отдельно взятый человек написать больше одной книги хороших стихов?
Итак, слова там и тогда говорят правду, где и когда они в полной мере соответствуют жизни автора и его характеру, иначе говоря, если между личностью и судьбой человека с одной стороны, и словом о них с другой, нельзя просунуть и бумажного листа, – да, вот тогда слово хорошо, и даже необходимо, – но это, как правило, уже прозаическое, а не поэтическое слово.
В случае нашей поэтической знаменитости таким скупым словом несомненно является рассказ о трагической гибели его жены: отчаявшись получить разрешение на выезд за границу, она бросилась в 1921 году в Неву с Тучкова моста, ее тело было найдено семь с половиной месяцев спустя, а ее муж до последнего надеялся, что это была другая женщина, и жена его где-нибудь скрывается, – поэтому «к обеду он ставил на стол лишний прибор – на случай, если она вернется».
А еще более скупым, но отнюдь не менее выразительным штрихом к его портрету является меткое наблюдение над весьма своеобразным взглядом поэта: «Они полузакрыты, – сообщает коллега по перу о его глазах, – когда он их открывает, их выражение можно бы передать вопросом: «А вы все еще существуете?».
И второй эпизод. – Один очень известный русский поэт письмом к правительству освободил из ссылки другого и еще более известного поэта, не обязательно русского, а плюс к тому, когда тот оказался в Америке, другим письмом в престижный колледж, где у него были связи, помог ему там получить преподавательскую вакансию; когда же он сам захотел там ненадолго устроиться, тот поэт, которого он устроил, написал тоже письмо, но уже в правительственные американские круги, где утверждал, что у русского поэта глубоко антиамериканский настрой, и что давать ему работу в колледже никак нельзя и тот, естественно, желаемого места не получил.
Тем самым жанр прозы – в лице их переписки, интервью и комментариев – утверждает, что вышедшая на свет божий из глубин души странная смесь неблагодарности, клеветы, а скорее всего лишь глубочайшего недоразумения и взаимного отчуждения в отношениях между обоими поэтами, проливает куда больше света на личность и внутренний мир того самого сверх меры талантливого и не обязательно русского поэта, чем все его стихи вместе взятые, – и дело тут не в морали, а в элементарной многомерности и психологической сложности нашего поэта, от которой его же собственные стихи только подальше уводят, тогда как эпизоды, подобные вышеприведенному, единственно приближают.