Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Рацлава дышала так, будто умирала от жажды, а ей наконец-то дали воды. Она пила воздух — живой, настоящий, соленый. Ее вывели наружу, ее вывели из недр — кожей она чувствовала ветер, носом — ночь и море. Каменные руки почти отпустили ее, лишь легонько придерживая за ворот, — и Рацлава, пьяная от счастья, сделала крохотный шаг вперед.
Под ступнями покатились мелкие осколки породы, и каменные руки тут же дернули ее назад. Стиснули под грудью, подхватили за волосы — Рацлава не понимала, что оказалась на выросте Матерь-горы. Площадка была такой короткой, что драконья жена грозила сорваться вниз.
Но она не слишком расстроилась. Ветер лизнул ее кожу, раздул тонкие прядки у лица — Рацлава стояла, расслабленная и радостная, в кольце каменных рук, хотя знала, что они могли бы раздавить ее, как орех. Сколько здесь было нитей для ее песен: запахи и звуки — кричащие птицы и волны, с рокотом разбивавшиеся об изножья гор. От изобилия кружилась голова.
— Там море? — спросила она хрипло и нежно, изворачиваясь, чтобы утереть губы платьем. «Море» — славное слово, ласковое. Рацлава не нуждалась в ответе, но уж очень ей хотелось это сказать, — она выросла во фьордах, и Ингар часто катал ее на студеной воде заливов.
Воин, державший ее, промолчал. Теперь-то Рацлава поняла, что это был воин: спиной она чувствовала каждое каменное звено на кольчуге, каждый скол, оставшийся после удара.
— Я люблю море, — поделилась Рацлава, будто воздух и в самом деле ее опьянил, — она никогда не была чересчур щедра на разговоры. — И горы люблю, хотя мне сложно понять, как они выглядят на самом деле. В них такая история, что становится хорошо и страшно. И я понимаю, что горы и море были задолго до меня. И будут, когда не останется ни меня, ни моей семьи, ни моих дете… — Она нахмурилась, точно что-то вспомнила. И исправилась спокойно: — Нет. У меня ведь не будет детей.
Она шевельнулась в хватке чужих рук, высвобождая разлохматившиеся косы. Теперь они лежали на ее плечах и не тянули книзу.
— Спасибо. — Рацлава вскинула голову, приближаясь лицом к тому, что могло бы быть лицом война, — носом она почти чувствовала его подбородок. — Незачем отвечать, но… я очень тебе благодарна.
Наверное, он был грозен — Рацлава могла только догадываться, насколько, щуря слепые глаза. А потом ее лоб расправился, и девушка задышала спокойно и легко — каменный воин, каков бы ни был, не сможет ее напугать.
— Ты — Ярхо?
Никто, кроме него, не решился бы вывести сюда жену Сармата-змея.
— Это не столь важно, — добавила Рацлава, пытаясь сделать еще более глубокий вдох, — слишком давили чужие руки. — Но я думаю, что это так.
Слова закончились, и Рацлава блаженно затихла. Впитывала запахи ночи и ветра, слушала, как под ней ревело море. Так бы и стояла здесь — даже если бы ее держал Ярхо-предатель, норовя либо по неосторожности, либо с умыслом раскрошить ей кости. Главное, чтобы не тронул свирель, — за этим Рацлава следила так, как могла. Но Ярхо больше не двигался, и свирель спокойно лежала на ее груди.
А потом, когда Рацлава наполнилась воздухом, будто кувшин — вином, Ярхо перехватил ее и, по-прежнему не говоря ни слова, повел назад. Если бы Рацлава вздумала вырываться, то ей бы выбили плечи — не спасло бы даже то, что она принадлежала Сармату. Но Рацлава была послушна. И она вернулась в Матерь-гору безропотно — даже сердце не сжалось. Поздно было тосковать.
Ярхо вновь провел ее по лестницам и оставил в лабиринте Матерь-горы — в чертоге, где Рацлава услышала отдаленные шаги марл. А потом ушел, и Рацлава не попыталась ни догнать его, ни воротиться к наросту над морем: знала ведь, что все равно не найдет дороги. И следующие дни потекли спокойно и ровно: Рацлава не тратила силы понапрасну и не позволяла свирели забирать у нее слишком много крови. Она не отдалялась от марл, не стремилась найти новые запахи и звуки, а вместо этого любовно хранила старые, отпечатавшиеся в памяти. Сидела в холодных самоцветных палатах — переливчато-голубых, под стать ей самой, — и усердно ткала полотна своих историй.
…Иногда Ярхо слышал, как жена Сармата играла в недрах. Чище и свежее, чем прежде, без печали и надрыва. Только веяло пустотой, какая обычно появлялась в конце долгой сказки. В песнях жены Сармата ему мерещилось нечто, отдающее историей про его братьев; Ярхо слышал снег, опускающийся на горные вершины, слышал громовые раскаты и сходящие лавины, и это напоминало ему то, что он хотел бы забыть.
«Только зря ты стараешься», — думал Ярхо, проходя вдоль арочных углублений. В каждом — по дремлющему воину, готовому пробудиться, стоило лишь приказать. Сармат не любил истории о мятежном прошлом, а Ярхо… Как бы ты ни играла, драконья жена, как бы ни лезла из кожи вон, каменное сердце не дрогнет.
Его не сумеет тронуть ни одна из твоих колдовских песен.
* * *
Тукеры верили, что в зимний солнцеворот на вершине колеса года оказывался Кагардаш — старший брат и вечный противник Сарамата-змея. В самую длинную ночь Кагардаш, запертый в загробном царстве, вырывался на поверхность, принимая обличье дракона — бледного, точно смерть. Он летел, и под его крыльями Пустошь схватывали заморозки. Сколько бы тукеры ни оставляли костров, потухали все до единого. В самую длинную ночь старики запрещали молодняку даже выглядывать из своих шатров: Кагардаш был гневлив, и он умертвил бы любого, кто встал бы у него на пути. Он искал своего брата, чтобы наутро утянуть его за собой.
А Сарамат прятался в Гудуш-горе, в самоцветных жилах которой, словно расплавленная руда, текло тепло. Если в зимний солнцеворот задувал холодный ветер, тукеры верили: это Кагардаш бился о Гудуш-гору, желая добраться до Сарамата, и за ним поднималась буря.
Малика знала эти легенды. А теперь Кригга рассказала ей еще одну: зимний солнцеворот — время, когда вёльхи-прядильщицы покидали свою обитель, чтобы напророчить страшное и великое.
Княжна научилась понимать Матерь-гору так хорошо, что без труда вернулась в знакомые палаты, — в третий раз. Она нашла узкую, круто закрученную лестничную спираль; если бы поднялась по гранитным ступеням, то увидела бы и неприметную дверцу, украшенную витражным кругом. На нем мерцал дракон, алый, с отколотым у хребта кусочком цветного стеклышка. За этой дверью сидела Хиллсиэ Ино, но Малика не желала показываться вёльхе. Княжна не знала, когда должен был наступить зимний солнцеворот, и поэтому притаилась в соседнем чертоге — в нем она спала, ела и купалась в нагретой марлами воде, выжидая нужного часа. И непрестанно следила: не идет ли Хиллсиэ Ино? Но дни текли, а вёльха по-прежнему не выходила из своей комнатки.
За неделю Малика извелась настолько, что искусала все губы и обломала ногти: неужели она пропустила нужный день? Неужели прошло больше времени, чем ей показалось сначала? Но боги смилостивились: однажды княжна услышала тяжелые ухающие шаги — будто кто-то спускался по ступеням. Она тут же прильнула к малахитовым дверям чертога: сквозь щель просачивался лампадный свет, бросая на лицо Малики таинственное, дымчато-зеленое кружево узоров — отблеск самоцветов. Виднелся кусочек лестницы, по которой шла Хиллсиэ Ино, так неспешно, будто ей на плечи легла тяжесть всех прожитых лет.