Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Помню, помню, мне Рогов про вас рассказывал, – польстил я.
– Правда?! – почти вдруг воскликнул он, глазки волчьи зелено загорелись. – А что, что он рассказывал?
– Про то, что вы бредите революцией, что рветесь в бой… – неопределенно польстил я снова.
Он придвинул к себе стул, сел. Я вернулся за компьютер.
– Вы правда полагаете, что можно все изменить? Я долго над этим думал там, в Копенгагене. Я и про вас много читал, и ваши книги читал…
– Это смотря что именно вы хотите изменить. И где вы хотите это сделать. Если здесь, в России, то уверяю вас – это бессмысленно. Здешние люди трусливы, циничны. Здесь не получится.
– А где, где получится?
– Не знаю. Лучше всего – на каком-нибудь острове в океане или в горной стране вроде Непала. Там еще может получиться. Был такой француз Роббер Денар, ему удалось, ненадолго, правда, но удалось… Но то – Коморские острова, а здесь, или в Европе, или в Америке, – бесполезно. Там и башни взрывать бесполезно – ну взорвете десять, сто, тыщу! – и что? Отряхнутся, дальше пойдут потреблять. Людское племя – подлое. Миллиарды их, их тьмы, и тьмы, и тьмы…
И все шевелятся, жрут, срут, совокупляются… Их только катастрофа исправит… Какая-нибудь такая (я нарисовал рукой широкий круг в воздухе) – вселенская…
Я говорил это ровным, скучным, хотя и серьезным тоном, как заученный урок. Да мне и было скучно. Я рассказал ему про того француза, про Гитлера, про необоримую людскую плесень, про то, что с Востока лезет на Запад другая плесень, агрессивная, молодая, про то, как она пожрет западную, когда-нибудь, когда нас уже не будет, но и это тоже ведь плесень… Со временем плесень окончательно изгрызет, источит, истончит планету, и та исчезнет, превратится в звездную пыль, разнесется по вселенной – как не бывало.
Он слушал. Он сник. Но я не жалел его, я ощущал некую брезгливость: какой-то он не вполне живой, абсолютно несексуальный подросток – такое у меня возникло чувство. Неприятное. Мне стало неприятным его присутствие, и я постарался его выпроводить. Сказал, чтобы он заходил, что бороться все равно лучше, чем наблюдать, как тебя разъедает плесень. Весь этот стоицизм… Но он не уходил.
Ночь. Пью coca-cola на лужайке позади полицейского участка Комати-Буш в компании сержанта Каспара Фонсена. Милейший человечек, похожий скорее на сельского учителя, чем на полицейского. Рассказываю ему про Америку – он дальше Кейптауна в своей жизни никуда не выезжал. Где-то он сейчас, когда апартеид рухнул и по стране катятся волны другого, уже черного расизма.
Только что приходила его дочь Тельма, принесла пару сэндвичей с беконом и ройбуш в термосе. Каспар не пьет ни спиртного, ни кофе, ни чая – только ройбуш.
Майская ночь прохладна. Участок стоит на холме, лужайка огорожена невысоким – можно перешагнуть – забором, а дальше – склон и вдалеке темнеет буш. Справа и слева тусклые огоньки – крохотный городок давно спит – провинция. Покой. Даже не верится, что километрах в десяти отсюда на юг, по ту сторону границы, разбиты партизанские лагеря и в них несколько сотен молодых горячих головорезов готовятся убивать.
Каспар рассказывает, что в свободное время он увлекается астрономией, тычет пальцем в небо, называя звезды. Я киваю и тут же названия забываю. Запоминаю разве что Южный Крест – символ. Каспар говорит, что в следующий раз, когда я буду здесь, он принесет телескоп (а у него их два – один на балконе дома, другой – маленький «походный») и покажет мне кратеры на Луне и еще комету. Кажется, комету Галлея – она как раз скоро пройдет рядом с Землей.
Он отхлебывает ройбуш, а мне открывает еще бутылочку coca-cola. Утром, еще до рассвета, за мной должен прийти проводник, провести (Каспар «закроет» глаза) через границу и доставить в лагерь.
Вместе со мной туда отправится еще дюжина мальчиков, которых Каспар со своими полицейскими отловил в последние недели – они бежали от засухи и голода, пытались перейти границу в поисках хлеба и лучшей жизни. Теперь живут здесь, на территории участка, в бараке с зарешеченными окнами. Днем – моют полы, стригут газон – отрабатывают, ночью – спят вповалку. Родителей у них нет. Во всяком случае они так сами говорят, говорят, пуская слезу, что родители умерли от голода в своих деревнях. Но и здесь их держать не будут, поэтому я возьму их с собой, в лагерь. Я сделаю из них воинов революции. Я уже говорил об этом с Даламой – он «за».
Мы крались по бушу параллельно шоссе, выискивая жертву. На дороге пусто – как обычно. Если кто и передвигался там в последнее время, то только в колонне под охраной пары бронетранспортеров – спереди и сзади, тихой скоростью. Такого мы навели шороху за несколько месяцев!
Но иной раз попадались и смельчаки. Они полагали (и справедливо), что не можем же мы следить за двумястами километрами этого шоссе (а если считать в целом – то дорог, на которых мы делали вылазки, было не менее десятка, все вели из столицы в провинцию. Своего рода блокада. Выходило не менее тысячи километров). И вот эти смельчаки гнали себе, жали на газ сколько позволяло качество дороги. Таких иногда мы и наказывали за смелость или беспечность. Для моих бойцов отличная тренировка: пострелять из автомата или базуки по движущейся мишени! Приходилось удерживать – нам не нужен террор ради террора. Без колебания мы стреляли только по машинам, принадлежавшим армии, остальные останавливали: a la guerre comme a la guerre.
И не только деньги нас интересовали, люди тоже. К примеру, за итальянскую парочку, купившую неподалеку от столицы крокодилью ферму, повстанческая армия Даламы получила три миллиона долларов наличными! Итальянцы почти полгода беспечально катались себе (это потом выяснилось) на уикенд в город – развлечься. Ну и доразвлекались: их тормознули мои ребята – просто вышли на дорогу и «проголосовали» стволами.
Оба оказались искусствоведами (а кем еще быть в Италии?!), и оба лет через пять после университета занялись бизнесом (а чем еще можно заниматься в Италии?!). Перспектива разбогатеть на крокодильей коже, да еще и живя в одной из самых нищих стран мира, – показалась заманчивой: расходов почти никаких, одни доходы!
Пока шли переговоры с итальянским посольством, они пару недель жили в нашем приграничном лагере. С мужем, с Джованни я вел на французском долгие, содержательные беседы о Кватроченто, о Муссолини, о Д'Анунцио и Эволе. Его жена – худая, кривоногая и почти усатая Микела – впала в депрессию и в наших диспутах участия не принимала. Я им сказался сербом – так, первое славянское, что пришло на ум. В лагере, кстати, кроме Даламы и пары командиров, никто не знал про мое советское происхождение – военная тайна. Я тогда и предположить не мог, что через полтора десятка лет я отправлюсь на вторую свою войну – и именно в Сербию.
Потом, в сентябре, случилась эта история с советскими геологами. Их взял отряд капитана Макунзе прямо в пляжном поселке Ньока-Прайя – там они жили. Двадцать четыре человека, испуганных, потных, несчастных. Макунзе повел их берегом океана на север, тогда как армейские патрули искали его и заложников на юге. Блестящий, почти кутузовский фланговый марш (пройдя пару сотен километров на север, Макунзе резко свернул на 150 градусов в глубь континента и по диагонали пригнал весь этот геологический гурт на место нашей дислокации) закончился ничем: Советы не пошли ни на какие уступки, даже несмотря на то, что трое ни в чем не повинных геологов умерли от дизентерии и малярии, а еще двоих пристрелили при попытке к бегству. Ни единого цента не заплатил брежневский режим за своих работяг, а вот буш вокруг наших лагерей бомбили усердно. Мстили.