Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати (или не кстати?), визит моего земляка напомнил мне забавный случай. Года, что ли, два назад, когда я только-только вышел после отсидки, ко мне обратился известный журналист Рогов. С просьбой странной (как же я забыл?). Он позвонил, я сказался недоступным – Рогов физически мне неприятен. Он позвонил еще и еще. Опять интервью? Я в эти дни служил настоящей машиной по раздаче интервью – всем не терпелось знать, каково мне сиделось, каково страдалось. Я редко бегу возможности покрасоваться, что на экране, что в газете, но тут просто устал. Простительная слабость для пожилого человека!
Но взял-таки трубку. Мне вдруг пришла идея разговора – о телесном. Ее подал сам Рогов – грузный, с заплывшими глазками, вечно потный. Я лишь представил его на мгновенье и решил – отвечу. Расскажу, как в лефортовской камере отжимался по двести раз каждое утро, как тщательно лелеял каждую мышцу, каждый сустав. Ведь если бог (или кто там?) дал нам это разнообразие – то преступлением будет им не воспользоваться. Иначе – к чему оно? Ведь было же оно дадено, зачем-то ведь мы родились с ним! А коли дадено и родились, то это должно работать!
Именно поэтому я уважаю эстетику фашизма, по которой жизни достойны только лучшие, прекраснейшие, мускулистейшие и прочая, прочая, прочая…
У меня, например, встает, когда я вижу фильмы Рифеншталь – супер ведь сексуальное зрелище!
Но, увы! – фашизм, как и любая революция, только в самом истоке своем красив и разумен, а чуть почуяв силу – он с неизбежностью извращается, превращаясь в обычную (разве что очень жесткую, жестокую) буржуазную мораль, в которой не остается места ни красоте, ни подвигу. И тогда фашизм жиреет, потеет – и пожирает сам себя.
– Алло, Вениамин? – голос у Рогова бархатный, вальяжный.
Хорошо, что хоть не назвал Веничкой – это часто пытаются сделать многие, шапочно знакомые со мной журналисты, то ли путая меня по молодости с настоящим Веничкой, то ли льстя, то ли иронизируя…
– Да, это я.
– Извините, что отрываю, что беспокою…
Чертов интеллигент, точнее – артист, играющий в интеллигента, в буржуазные условности, – издевается.
– К делу, Рогов, к делу, – с легким раздражением обрываю я.
– Один мой знакомый, русский, хотя живет в Дании…
– Эмигрант?
– Ну в каком-то смысле, его родители туда вывезли… Так вот, он мечтает вступить в вашу партию…
– Но моя партия запрещена, вы же знаете! У меня теперь нет никакой партии.
– О, это в высшей степени неважно!
– То есть?
– А то и есть. Человек молодой, почти юноша (ишь как выразился, толстяк!). Мечтает о революции, но так – умозрительно. Россию не помнит, не знает и вряд ли когда увидит… Ему статус важен. Ну там – какой-нибудь партийный билет, с номером, и он успокоится. Будет себе дальше теоретизировать, спасать Россию и все такое прочее, но издалека, издалека…
– Он что – сумасшедший?
– Ну, как вам сказать… Не то чтобы сумасшедший, просто оторван от реальности, судьба такая… Ничего не видел толком, кроме родительских пенатов. Читает много. Вот и ваши книги очень любит, вас полюбил заочно, хочет, так сказать, приобщиться… Ведь это нетрудно, правда? Выписать ему билетик, а я перешлю, а он успокоится… Ну да – сумасшедший.
«Не хватало еще безумцам льстить…», – подумал я и сказал:
– Да ради бога. И отключился.
В каком-то смысле Рогов был ценен – он откликался на все мои книги, а его читали. Ругал он меня на чем свет, чуть не фашистом называл, но я чувствовал, что любит меня, любит. А как меня не любить?! А что ругал – это же и ценно!
Да и какой я фашист, если по большому счету. Расовые различия мне безразличны. Но сила духа и тела, бодрость, яркий солнечный свет, красота человеческого тела – это да. Да безусловное.
Утром, пока я плескался в душе, Лизбет с кем-то оживленно говорила по телефону – громко и хрипло смеялась. «Лучше б завтрак приготовила!» – не без раздражения думал я.
Я вышел, завернувшись в полотенце, застал ее у окна. Она снимала тогда студио на 18-м этаже в районе 50-х, между прочим, улиц. А что? Революция революцией, а понты понтами.
Треугольник белой ткани – трусики – едва прикрывал ее худую мускулистую попку. И мускулистая худая спина с выступающими лопатками. Раздражение мое как рукой сняло. Я подкрался к ней сзади, стянул вниз трусики, раздвинул худые ляжки и отодрал, глядя из-за ее плеча на просыпающийся внизу город. Накрапывал весенний дождь. Вот клерк в сером костюме вылез из авто и нырнул в стеклянную дверь дорогого бара напротив. Вот мамаша-негритянка толкала одной рукой коляску, а другой вела мальчишку лет пяти в пестром спортивном костюмчике. Капли дождя прочерчивали на стекле мокрые линии, слышен был легкий их шелест.
Лизбет вскрикнула, прижалась ко мне спиной, жадно впитывая мое семя. Она кончала быстро и часто, как жила – порывисто, наспех. Я медленно отстранился, поцеловал ее в щеку, в затылок, сел на кровать.
– Кому звонила? Кто звонил? – спросил.
Она развернулась, подняла с пола трусики, улыбнулась.
– Помнишь, я рассказывала тебе о летчике, о Даламе?
– Который бежал от коммунистов на самолете?
– Ну да. Он хочет с тобой встретиться.
– Где? Он что, в Штатах?
– Нет, но здесь сейчас его друг, ну, соратник… Я рассказала ему о тебе тогда же, после того семинара. Они очень тобой интересовались.
Этот Рогов – журналист до мозга костей, он умеет, пусть многословно, пусть велеречиво, уцепить суть явления (часто, впрочем – никчемного), изложить, обсосать, так что станет понятно любому идиоту. Но когда дело касается вымысла, то впору святых выносить. Впрочем, я прочел (и то по диагонали) пару его опусов, чтобы убедиться: его журнализм неистребим, тогда как его «художественный мир» – убог и неинтересен. В его книге про Мандельштама – Мандельштама не найти, ну ни единого! А вместо худого, нервного, жестокого, хрупкого – один упивающийся собой Рогов. Во всю книгу.
Но хочется славы посмертной, ой, хочется! А чувство однодневности бумаги – ой, горько! Нам же давай винтовки, «максимы», «калаши», гранаты и лимонки – и наша память не истрется из людских сердец! И через тысячу лет мы всплывем легендарными Чингисханами и Тимурами, чикатилами и Лениными, маркиз-де-садами и Калигулами!
Член номер два моей несуществующей партии вошел в комнату бочком, угловато, только глазками волчьими зырк-зырк по сторонам…
– Веньямин. – Я встал из-за компьютера, за которым как раз сейчас пишу эти строки, и вышел навстречу.
(Я вообще-то люблю краткую транскрипцию своего имени – то есть не Вениамин, а щелчком по носу – Веньямин).
– А… Алексей, – чуть запинаясь, сказал он. Впрочем, уперся вдруг в меня взглядом, в своего кумира.