Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Вся эта твоя чихня, — сказал Хэнк, — звучит так, как будто музыканты присели поссать на корточки. Лю-ли-лю-ли-ля-ли!»
«А твоя чихня, — сказал я, — звучит так, будто у музыкантов пляска святого Витта. Бам-бум-бам-бум. Марш эпилептиков…»
(— Погоди-погоди, — сказал Хэнк, наставив палец на Ли. — Зачем, по-твоему, эти парни учатся лабать на своих дудках? Зачем учатся петь? А? Не просто же затем, чтоб показать, как они классно перебирают пальчиками. Или как круто и затейливо выводят всякие рифы, блюзовые квадраты, переборы всякого рода… стаккаты-легаты там. Да-ду-ди-да-да-да, ду-ду-ди-да-да — ну и все такое дерьмо. Малой, вся эта мутотень, может, и не по-детски пропрет какого-нибудь белого пианиста, который сам закончил консерваторию и для него это навроде как кроссворд разгадывать, но парень, который сам учится дудеть, чтоб дудеть джаз, — ему вообще пофиг, какую оценку ему влепит какой-нибудь томный профессор!
— Да ты только послушай его, Вив! — хмыкнул Ли. — Братец Хэнк извлекает кролика из шляпы: надо же, он умеет рассуждать о чем-то еще, помимо цен за кубометр еловой древесины или же плачевного состояния мотора нашей лебедки, или же «сукинсынского» профсоюза! Вопреки гнусным слухам, он прирожденный оратор!
Хэнк склонил голову и ухмыльнулся.
— Да иди ты! — он потер кончик носа костяшкой большого пальца. — Это я чё-то как на трибуну взгромоздился, да уж, но ежели по существу, мне есть, что сказать. Так уж вышло, что если меня что по-настоящему и цепляет — кроме сукинсынского профсоюза, конечно, — так это музыка. Было время, мы — я, да Мел Соренсен, да Хендерсон, да вся шайка-лейка… и Джо Бен тоже, покуда совсем уж на всю голову спасение не обрел, — мы часами тусовались в мотоциклетной лавке Харви в Куз-Бее и слушали записи из его великой коллекции… и видел бы ты нас тогда! Нам казалось, будто Джо Тёрнер спустился прямо с небес, чтоб показать нам, почем фунт света. Нам казалось, что наконец-то кто-то играет НАШУ музыку — до того-то мы все вестерн и кантри слушали, а тут, значит, раскололись во вкусах. В смысле, разошлись по сторонам: были фанаты вестерна, были фанаты ритм-н-блюза… и мы махались нешуточно по этой теме. Впрочем, мы готовы были драться за что угодно. Как-то я подумал, что мы большей частью были тогда такими психами, потому как япошек и фрицев на нашу долю не обломилось, а что нам еще Корея светит — про то не ведали. А потому и эти самые боповые пластинки за нормальный повод канали. — Хэнк откинул голову на спинку кресла, ностальгично зажмурился и несколько минут изливался воспоминаниями о каких-то позабытых тенорах и барабанщиках, совершенно невосприимчивый к бескостному танцу Джимми Джюффри под иглой радиолы… — Но, может, ты и прав, — сказал он, уложившись как раз к последним тактам Джюффри с пластинки Ли. — Может, я подотстал малость от моды. Но одно знаю: в старых блюзах, буги и бопах — в них было что-то реальное, мужское).
И Хэнк сказал: «В этом дерьме, что они тут пилят, яиц не больше, чем ритма. А все, что без яиц, мне не по кайфу».
А я: «Подобный предрассудок сулит тебе суровые ограничения в жизни».
А он: «Мы ругаться будем?»
А я: «Думаю, тебе следовало бы исключить из своей категорической декларации хотя бы такие штуки, как прекрасный пол».
А он: «Думаю, эта штучка, что притулилась у меня под бочком, посчитает подобную оговорку категорически нафиг лишней, но если ты намерен занудствовать…»
Но я великодушно отмахнулся (смотри: я все еще пытаюсь быть доброжелательным. Хорошим Парнем) и сказал: «Да ладно, Хэнк, не обижайся». А потом, мой друг, — суди сам, сколь пагубным был мой недуг, как глубоко укоренились метастазы, — я докатился до того, что взялся залатать прореху в нашей новой нежной дружбе, что прободел неосторожный мой язык. То была лишь шутка, брат мой, молвил я, и уж, конечно, мне понятно, что сказанное тобою относится только лишь к музыке. Я поведал ему, что на самом деле существуют две признанные школы джаза: черный джаз и белый джаз. И то, что он называет «мужественной» музыкой — это, без сомнений, черный джаз. Я же пока ставил только Брубека, Джюффри и Тьядера[57]. Но вот послушай кое-что из настоящего черного джаза: зацени вот это!
(Ли порылся в своем чемоданчике, нашел искомую пластинку и извлек ее бережно, почти что благоговейно. «Ты так с ней возишься, словно она того гляди взорвется», — прокомментировал Хэнк. «Очень даже может быть… послушай».)
И я поставил — что? Конечно. Джон Колтрейн. «Африка/Медь»[58]. Не помню, чтоб я руководствовался каким-либо злым умыслом, делая подобный выбор, но как знать? Разве всякий раз, ставя Колтрейна перед неофитом, не ждешь подсознательно наихудшего? Как бы то ни было, если таково и было мое истинное чаянье, мое подсознание, вероятно, осталось весьма довольно. Ибо уже через несколько минут этой ультразвуковой саксофонной резни, раздиравшей стены, Хэнк среагировал точно по сценарию:
«Что ж это за дерьмо такое? — (Ярость, обескураженность, великий скрежет зубовный — все классические симптомы.) — Что это за сраная куча навоза?»
«Это? О чем ты? Ведь это джаз, черный, как чернозем, и черные яйца до самой земли…»
«Да, но… погоди…»
«Что, разве не так? Да ты послушай! Или это тоже „ля-ля-ля“?»
«Не знаю, но…»
«Нет, послушай: разве нет?»
«В смысле, что здесь есть яйца? Наверно… да, но я говорю не о…»
(—Итак, брат, тебе придется подыскать другой критерий под свое предубеждение.
— Господи-бож-мой, но ведь это дерьмо слушать невозможно! Йи-онк, онк-ииик. Может, у него и есть яйца, но звук такой, будто кто-то конкретно по ним топчется!
— Именно! Именно! Уж сотни лет топчутся, начиная с работорговцев. Об этом-то он и рассказывает! И без прикрас… но так, как есть! Ужасное, гиблое прозябание существа, обтянутого черной кожей. И мы все окружены этой кожей, и он пытается показать нам некую красоту этого состояния. И если тебя это распалило — так потому, что он честен в своих откровениях, потому что он честно рисует жизнь в черном теле и топтание по яйцам, а не довольствуется вялым скулежом, как всякие Дяди Томы, что были до него.
— Черт, Джо Уильямс, Фэтс Уоллер, Гейллард[59], все эти ребята… они тоже никогда не скулили. Может, ворчали малость, но делали это весело. Они никогда не скулили, черт возьми. И никогда не скатывались на… на… черномазость и топтание по яйцам, не пытались сделать все это красивым ни хрена, потому что это не красиво. Это уродливо, как смертный грех!)