Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всерьез исследовав вопрос, Хотвайр заключил, что вандалы, бесчинствующие в эту самую грешную октябрьскую ночь, питают особую страсть к чистым окнам и проходят мимо уже измазанных стекол. Что-то вроде неписаного закона, предположил он: не замай труды товарища. И вот он решил быть на шаг впереди и поспеть со своим мылом прежде, чем на старт выйдут лохи с парафином. И столь велик был его триумф наутро после Хэллоуина — ни единой новой надписи на стеклах, — что он не распознал очевидное: его окна были единственными на всей улице, запечатлевшими на себе хоть какую-то мазню. Добрые детские посиделки за яблочным пирогом — что устраивали взрослые, те самые вандалы дней минувших, ныне присмиревшие и оберегающие своих чад от собственных кривых дорожек, — совершенно вывели из моды парафин, мыло и вообще всякую оконную живопись. Но даже когда ему указывали на это обстоятельство, Хотвайр не желал расставаться с мерами предосторожности. «Зеленка и жгут тонну лекарств сберегут» — вспоминал он афоризм Джо Бена Стэмпера, выводя по стеклу затейливое «ух ты». — Да и потом: ну кого порадует «Зорро, убирайся домой» двухдюймовым слоем парафина поперек всего бизнеса?
Джо Бен вскакивает с кровати, настроение у него в эту хэллоуинскую субботу точно такое же, как перед любой другой субботней службой в Церкви Господа и Метафизики. Ибо, по убеждению Джо, всякий день может оказаться Хэллоуином — все дело в правильной улыбке. И Джо ухмылялся такой же ухмылкой, какую вырезал в тыкве для своих детишек. Но, в отличие от тыквенного фонаря, той свечке, что горела за увечной физиономией Джо, не требовалось ни особого дня, ни повода, ни духов, ни гоблинов: ее могло возжечь что угодно. О да… например, обнаружение сверчка в своем стакане («Хороший знак! Верный. Китайцы говорят, что сверчок — к большой удаче».) …воздушный рис, вывалившийся из его миски на стол («Три штуки! Видали? Видали? Сейчас третий месяц, это моя третья миска, и Иисус сказал Лазарю: „Открой глаза и смотри!“ И разве не зовут меня Джо, а это три буквы?»). А порой он расцветал радостным румянцем от единого вида любой мелочи, что тешила его неприхотливый ум… вроде розовой зари, ласкающей через окошко сонные мордашки его ребятишек.
Дети обычно спали, хаотично разбросанные на полу в своих спальниках, но этой ночью они совершенно ненарочно устроились так, что первый же лучик солнца, лизнувший мрак, осиял их лица одно за другим. И поскольку не было таких совпадений, что могли бы омрачить блаженный мир Джо Бена, это чудесное сочетание детских физиономий, розовыми жемчужинами нанизанных на золотую нить солнца, в иное время сделалось бы для Джо поводом к буйному пророческому витийству, но сейчас сама красота зрелища настолько ошеломила его, что он как-то позабыл о метафизическом значении. Он обхватил голову руками, предохраняя свою тонкую черепную кость от такого неимоверного вольтажа. Иначе лопнет.
— Бог мой! — простонал он вслух, закрыв глаза. — О боже, боже! — Затем, так же быстро оправившись, на цыпочках прошелся по комнате и, облизывая кончик пальца, поочередно коснулся им лобика каждого из пяти отпрысков, подобно брату Уокеру на крещении. — Никакая влага в мире, — перефразировал Джо речение брата Уокера, — в глазах Спасителя не стоит и капли слюны, если она от души.
Завершив этот спонтанный ритуал, Джо, встав на четвереньки, пополз обратно, отчаянно стараясь не наделать шума, высоко поднимая колени, до болезненного осторожно опуская ноги и прижимая локти к ребрам, — он походил на несостоявшегося цыпленка табака, удирающего с кухни за спиной повара. У окна он поднял штору и долго стоял, почесывая живот, ухмыляясь просыпающемуся дню. Затем поднял руки над головой, сцепил пальцы, потянулся и зевнул.
Но что согбенный, что распрямленный, Джо все равно походил на недощипанного беглеца из мясной лавки. Его кривые ноги бугрились мышцами, теснившими друг друга, напряженными до спазма; могучая узловатая спина и руки, болтавшиеся в широченных плечах, сделали бы честь здоровяку в шесть футов ростом, но недомерка в пять футов шесть дюймов лишь корежили.
Джо всякий раз с нетерпением ждал, когда в Ваконде начнется карнавал и можно будет всех довести до белого каления на конкурсе по угадыванию веса: ему неизменно давали то больше, то меньше его настоящих ста пятидесяти пяти фунтов, промахиваясь порой фунтов на сорок. Он выглядел так, словно то ли недорос, то ли перерос — и не поймешь, что именно. Посмотришь, как он продирается через лес, а на груди электронным амулетом болтается радиоприемник, — и воображение рисует антенну, шлем с иллюминатором и космический скафандр четвертого размера.
А посмотреть на него много лет назад, когда он был еще строен и изящен, как молодая сосна, и имел лицо юного Адониса, и признаешь, что мало в мире таких поразительных красавцев. И то, во что превратился этот Адонис, было триумфом его неустанной воли и наглядным примером несгибаемого упорства. Казалось, кожа мала ему на несколько размеров, а грудь и плечи слишком велики. Когда он был без рубашки, казалось, что у него нет шеи; в рубашке же — чудились накладки на плечах. Встретив это чудо — в штанах оленьей кожи и в трех свитерах шагает вприпрыжку по бульвару, расставив локти, с кулаками у груди, широко разбрасывая ноги, вгрызаясь башмаками в упругую землю, так и ждешь, что за ним по пятам спринтует по полю полузащитник с мячом… если б не эта хэллоуинская ухмылка, сиявшая меж накладок на плечах, чрезвычайно ясно дававшая понять, что имеет место не розыгрыш мяча, а еще какой-то диковинный розыгрыш…
Но не совсем ясно — кого разыгрывают.
Он снова опустил штору. И снова луч света прошелся точно по спящим личикам, замешкавшись на мгновение на каждом лобике, изучая капли той слюны, которая от души. А Джо, натягивая холодную одежду, принялся благоговейным шепотом возносить благодарственную молитву, в общем направлении на комод, с которого загадочными и темными прорезями глаз, ухмыляясь заплесневелой усмешкой, недобро пялилась тыква-страшила: все правильно, розыгрыш идет полным ходом. Это-то было понятно. И было бы легче уразуметь, над кем розыгрыш, если б Джо не ухмылялся в ответ.
В субботу у Джо дел было невпроворот. Это когда он по субботам отрабатывал свой долг за жилье. Он провел в этом старом доме на берегу реки большую часть своей жизни, еще в детстве то и дело жил здесь по шесть, по восемь месяцев, пока его папаша гулял по всему побережью, давая выход неукротимой жизненной энергии, грозившей прожечь дыру в брюках. Вопрос о деньгах за жилище никогда не поднимался и даже в голову никому не приходил: Джо знал, что уж десять раз отплатил старому Генри своими бесчисленными сверхурочными на порубке и лесопилке, отплатил и за стол и за кров, и для себя, и для жены с детьми, да еще сверху прибавил. Дело было в другом. Старику Генри он ничего не должен, но вот самому этому дому, самой его дощатой плоти и бревенчатому каркасу Джо, по его убеждению, задолжал столько, что вовек не расплатиться. И в тысячу лет — тоже! Никогда! И поэтому, едва забрезжил на горизонте тот день, когда Джо переберется в собственный дом, он сделался истинным маньяком ремонтных работ, стремясь соблюсти этот никогдашний срок и выплатить свой непомерный долг. И он, радостно шлепая малярной кистью и заделывая трещины, бросился рассчитываться с этой деревянной коробкой, что служила ему пристанищем столько лет, ничего не требуя взамен, совершенно уверенный (как был практически всегда совершенно уверен во всем, что, по его разумению, стоило уверенности), что каким-то чудом в самый последний момент сверхударным заколачиванием гвоздей и шпаклевкой щелей ему удастся-таки выплатить этот долг, в неоплатности которого он был совершенно уверен еще раньше.