Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я понял!..
Он мне уступает дорогу, как бы торопя меня отсюда (где мне холодно, а ему тяжело) – наверх, где мне будет тепло, где музыка, Шура… Я жму его руку – слабую, узенькую. Крепко жму. Затем взбегаю по ступенькам. Я иду полкруга одна и вдруг останавливаюсь: в зале сидит Шура Успенский рядом с Марусей Н-ой и глядит ей в глаза. Ко мне не подходит.
Наш путь лежал мимо них. Когда мы прошли мимо Шуры, он мне поклонился. Но весь вечер ко мне не подошел. Такая измена.
Девочки проводили меня до Тьо. Ложный стыд перед ними терзал меня не меньше, чем сам «крах»…
Музыкой, беседами с Тьо я старалась отвлечь себя от раненой гордости. Марине бы все рассказать!
…Но Марина не ехала к нам в Тарусу, и я волновалась очень. То, что она поехала провожать нас с Андреем на вокзал, когда мы уезжали в Тарусу, было странно, непривычно. И вела она себя не так, как всегда: была мягче, молчаливей, что-то в себе подавляла. И был мне какой-то намек на то, что спектакль «Орленок» с Сарой Бернар как-то связан с каким-то ее намерением. Она колебалась в чем-то, задумывалась. И на меня ложилась смутная догадка – не хочет ли она, – но дальше я и себе не договаривала. Спросить было бесплодно – не ответит. И слушать не будет. А теперь, когда она не ехала, меня взяла тоска, страх. Те апельсины стояли передо мной…
О, как я обрадовалась, когда неожиданно, без звонка, с черного хода, из той теплой проходной комнаты, где пахло нагретой керосинкой, кофе и печеньем, вошла вдруг закутанная Марина!
– Мунечка! – крикнула Тетя, протягивая к ней руки, в то время как служанка помогала Марине раскутаться, снять с головы платок, шапочку, затем Тетя испустила громкий крик и, видимо, зашаталась, потому что служанка, с трудом подхватив ее, уже сажала ее в кресло, где она только что мирно готовилась разливать кофе. Но Тетя, закатив глаза, охала, и стонала, и указывала рукой на свою талию. Мы тоже бросились к ней, видя, что ей дурно. Марина и женщина суетились возле завязок Тетиной юбки, путаясь в них. Но только тогда поняла я, в чем дело, когда полустоном Тьо выдавила из себя: “Les cheveux!”[56] Я забыла сказать Тете, что Марине подруга посоветовала для ращения волос какую-то жидкость, назвав ее Перуин Пето[57], – что Марина стала втирать ее в волосы, и те стали катастрофически быстро желтеть. Жидкость оказалась перекисью водорода, и голова стала ярко-желтая! Снизу росли русые, приходилось подмазывать… Увидев такой Марину, Мунечку, Тетя была поражена в самое сердце, быть может решив, что Мунечка «вступила на опасную тропу!». Но патетизм Тьо на сей раз превзошел себя. Она еще раз охнула – и затихла, закрыв глаза…
На один миг мы в ужасе подумали, что Тетя умирает! Мы стояли, занемев. Служанка плакала. «У вас нет нашатырного спирта?» – шепнула ей Марина. Тьо приоткрыла глаза: «La Tante est morte! – сказала она, закрывая их снова, и, переводя служанке: – Умерла ваш барынья, от страдань, вот тут! (она тронула себя пониже шеи, где были оборки) – и, может быть, желая поправить грамматическое время, так как служанка как-то странно хмыкнула, повеселев, – ум-p, нет, – сказала Тьо, – умрьет! Oh comme c’est affreux ce que tu as fait, pauvre enfant!»[58]
И, тронутая звуком собственного голоса и эпитета, сразу сменив гнев осуждения на приступ жалости, Тьо потребовала узнать, кто виновник этих крашеных волос! «Бэдн дэвоч’к, без матерь! Если б их мать знал!..» (служанке), и, уже сев в кресло и вновь глядя на нас открытыми глазами поверх спущенных на середину носа дедушкиных очков, Тьо, усмиряя себя, сказала милостиво-торжественно: “La Tante vivra encore!” И по-русски: «Ваш барынь еще поживьёт!» – и слезы, и радость, и кофе со сливками, печенье, варенье, и призыванье наказанья на Мунечкину подругу, и – кормить, кормить замерзшую Мунечку… А потом – оркестровый вальс Штрауса из Венского леса, и уют, и воспоминания… И оброненное мне Мариной, странное – «Не удалось…» Большего бы она не сказала – я не спрашивала. Я была счастлива, что она здесь!
Только тридцать четыре года спустя, после Марины, из найденного ее прощального мне письма 1909 года я узнала о тех днях. Но намеками – она сказала поздней, что револьвер дал осечку. В театре, на ростановском «Орленке», которого играла Сара Бернар.
С этих недель и месяцев началась третья часть Марининого будущего первого сборника (после части «Любовь» – часть «Только тени»).
Какой пищей для той поры был любимый Маринин роман Эмиля Золя “Le rêve” (как перевести на русский? Я бы перевела «Сновидение». Переведено, кажется, словом «Грезы». Хоть бы уж лучше «Мечта»!). Невеста в день свадьбы, выходя из церкви, умирает на руках жениха. Марина обожала эту книгу. (Слово «обожала» я употребляю здесь потому, что его любила Марина. В те годы в ее контексте оно звучало не по-институтски. В нем звучала высокая нота…)
Наконец решился вопрос о квартире в Музее. На предложение папе музейной директорской квартиры он ответил, что из дома, где родились все его дети, где прошла жизнь, он не переедет. Предложил отдать эти комнаты под две квартиры будущим хранителям Музея – Назаревскому и Киприянову.
Назаревский часто бывал у нас, к нам с Мариной был очень внимателен. Папа не мог нахвалиться им – за эрудицию, разностороннее образование и неутомимость. У нас он сделался своим человеком, был бодрым и преданным помощником папы. Огромный, полный, с окладистой бородой, в которой уж сверкало серебро. Лицо его казалось неестественно большим, глаза навыкате, и весь он был точно увеличенный в лупу. Позднее, прочтя «Человек, который был четвергом» Честертона, мы вспоминали Александра Владимировича Назаревского. Было трудно поверить, что кто-нибудь, кроме него, был назван там «Воскресеньем». Он как-то подходил к нашему дому, вошел, как домой, в его затаенную сказочность. Хоть и говорил обычно с папой о раскопках на Крите или же об экспозиции зал и о музейском хозяйстве, рабочих и о текущих делах. Но разве в гофмановском «Чудесное дитя» не был гувернером – Чернилка, подымавшийся черной гигантской мухой – под потолок?! И «крестный» Дроссельмейер в «Щелкунчике»… Так, значит, Назаревский, таинственный «Воскресенье», – будет кружиться, вместо Марины и меня, по ночам в лунной Элладе?
Как мы любили звучавшие еще нам тогда стихи Некрасова на смерть безвременно погибшего Писарева:
Все, что погибало, влекло Марину еще сильнее, чем меня. Я по своей природе была мягче, легче сходилась с людьми. Марина в то время жила только книгами.