Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из моего поверхностного чтения я вынес со всей определенностью одно: каждое слово этой маленькой паршивенькой брошюрки было пронизано злостью и параноидальной ненавистью. Я никогда не читал ничего, настолько пропитанного желчью. Это была работа фанатика и сумасшедшего — никаких сомнений.
Зачем мне понадобилась эта дурацкая поездка? Взгляни правде в лицо, сказал я себе: в том, что ты делаешь, есть какой-то интеллектуальный мазохизм. Потому что если что-то и могло отвратить меня от кино, то это его связь с полными проклятий выцветшими страницами, которые я держал в руках. Опустить окно в купе и отдать эту книжонку на милость ветра. Выбросить и забыть.
Что удержало меня от этого — в высшей степени разумного — поступка? Воспоминание, которое навсегда останется со мной, — я был в этом уверен. Лицо Розенцвейга. Потрясение, потом беспомощная боль, заполнившая его глаза, когда я назвал имя Касла. В это мгновение безумие старика отступило перед душевными муками, которые кричали внутри него голосом какого-то все еще разумного существа, заточенного в глубинах помутненного рассудка. Что пыталась мне сообщить эта последняя здравая частичка Розенцвейга?
Я всегда считал, что рекорд по длительности сохранения женской сексуальной привлекательности принадлежит Марлен Дитрих, которая после шестидесяти все еще играла роковых женщин из кабаре. Ольга Телл, если бы она еще снималась во время нашей встречи, могла бы составить достойную конкуренцию Марлен. По моим оценкам, ей было под семьдесят, но женщина, сидевшая напротив меня в тот день в Амстердаме (хотя никаких следов косметики или хирургического вмешательства я на ней не увидел), вполне могла быть дочерью той актрисы, увидеться с которой я приехал. Ее прямые, ниспадающие на плечи волосы были естественного цвета — отливали сединой. Она даже не скрывала морщинок на своей все еще упругой коже в уголках рта и глаз. В каждом ее движении (легкое покачивание бедер при ходьбе, поворот головой по-девичьи, которым она забрасывала волосы за спину, манера закидывать одна на другую по-прежнему стройные ноги) была молодая живость.
Ольга в ее золотые денечки была объявлена Голливудом великой «природной красавицей». Хоть раз рекламный образ совпал с реальностью. Тридцать с лишком лет спустя после окончания кинокарьеры она и без помощи особого освещения оставалась удивительно красивой женщиной. Этому впечатлению способствовало простое облегающее шелковое платье. Во время нашего разговора я постоянно ловил себя на мысли, что вижу ее то старой, то нестарой, то старой, то не старой — словно изображение теряло и снова обретало резкость; но какой бы она ни казалась в то или иное мгновение, ее окружала аура сексуальности, которая и привлекала и обескураживала одновременно. Обескураживало потому, что прежде мне никогда не приходилось сталкиваться с таким явлением, как сексуальность пожилого возраста. Но тут она была передо мной — не далее чем в трех футах, излучаемая высокой (ростом почти в шесть футов), все еще миловидной женщиной, которая снималась в страстных любовных сценах, когда моя матушка еще ходила в школу.
В Амстердам я приехал, полагая, что эта поездка будет самой благодарной частью моего короткого европейского турне. После кошмаров знакомства с самовлюбленным Сен-Сиром и сумасшедшим Розенцвейгом (плюс еще несколько суетных дней безрезультатной беготни по частным коллекционерам) встреча с Ольгой Телл неизбежно должна была стать освежающей переменой к лучшему. По крайней мере, я на это надеялся, получая ее письма, которые оставались сердечными и приветливыми. Судя по всему, она была рада помочь мне в моих исследованиях творчества Касла, к которому, насколько я понимал, продолжала питать нежные чувства.
Я отвел себе на Амстердам два дня, заблаговременно попросив Ольгу организовать просмотр принадлежащих ей касловских лент. Я полагал, что времени у меня будет достаточно, чтобы увидеть ленты, снять с них копии и поговорить с Ольгой. Я и представить себе не мог, что ее рассказ о Касле будет содержать гораздо больше, чем вместят мои глаза, уши и записная книжка.
Ольга явно была женщиной со средствами. Теперь она носила фамилию ван Куйперс. Выйдя замуж за старый торговый капитал, она приобрела и дом ван Куйперсов, считавшийся одним из самых шикарных в Амстердаме. Он являл собой высокий, изящный, показушный особняк, господствовавший над «Золотой дугой» Херенграхта — самого красивого из городских каналов. Хотя хозяева несколько раз обновляли дом, не жалея при этом денег, в нем сохранилось много исходного мрамора семнадцатого века и лепнины. Потолок был украшен жутковатым, но явно дорогим плафоном в стиле барокко, на котором были изображены прыгающие нимфы и сатиры. Почему она обосновалась в Голландии, спросил я в первый свой приход, — Ольга подавала горячий шоколад и печенье, а я пытался поддерживать разговор.
— Я здесь родилась и выросла, — сказала она, — Это мой дом.
— Правда? А я думал…
— Вы думали, что я немка, да? Так оно и должно было быть. В мое время на студиях существовал стереотип: немки сексуальны. Вы же знаете — Берлин, двадцатые годы, нищета, упадок. Потом сексуальными объявили и скандинавок, ну как Гарбо. Даже полек. Пола Негри. А как насчет голландок? Подумайте о Голландии. Что вам приходит в голову? Деревянные башмаки и ветряные мельницы, да? Голландия — это сыр и шоколад и хороший маленький мальчик, который сунул пальчик в плотину. Все пышут здоровьем. Даже слишком. А потому, когда я попасть в Голливуд, ваш мистер Голдвин решил, что Ульрика ван Тилл должна стать Ольгой Телл. А потом он выдумать обо мне целую историю — довольно глупую. О том, что меня нашли в Берлине — якобы я танцевать там голой в кабаре. Настоящая шлюха. Как в «Голубом ангеле». Вы помните? Даже когда кино перестало быть немым, голландский акцент легко можно было выдать за немецкий. Но вы понимаете… — Она сделала жест рукой в сторону фотографии на камине; я уже обратил на нее внимание: безумно красивая молодая, страстная блондинка. Такой была Ольга в лучшие свои дни, пятьдесят лет назад — она позировала где-то на берегу, высокая и счастливая, стояла, приподнявшись на цыпочки, — абсолютно голая, — В этом-то и быть главная моя проблема. Я была крупная, рослая — типичная крестьянка. Хорошие кости, хорошие мускулы — меня растить как рабочую лошадку. А в Голливуде были нужны роковые женщины, femmes fatales. Может быть, вяловатая, отнюдь не пышногрудая — вроде Гарбо. Недокормленная, бледная. Отмеченная знаком греха. У Ингрид Бергман впоследствии были такие же проблемы. Слишком крупная, слишком здоровая. Но для нее у них нашлись роли святых и монашек. А для меня — всегда одних блудниц. Но я вовсе не была блудницей. Во мне не было этого. Я снимала с себя перед камерой больше одежды, чем кто-либо. О, я была такой смелой. Я, видите ли, хотела стать большая звезда, а потому делала то, что от меня требовали. Вы, наверно, видеть Геди Ламарр в «Экстаз». Смех! А уж какую они сделали из нее сенсацию! Кожа да кости — что ей было показать?! Я плавала голышом, принимала ванну, бродила по лесу. И кто это заметить? Я не стыдилась показывать свое тело. Оно было красивым. И что же — заработала я себе репутацию? Стоило Дитрих задрать юбку на два дюйма выше колена, как поднимался дикий шум. А в то, что я авантюристка, никто не хотел верить. Да и я сама не могла в это поверить. В этом-то и была беда. Я не воспринимала себя серьезно. Господь знает — я пыталась стать падшая женщина. Вне экрана я была черт вам знает что — настоящая Мессалина. Я vluggert[31]со всеми ведущими актерами, с которыми играла. Да-да. Со всеми режиссерами. Со всеми продюсерами. Все без толку. Макс как-то мне сказал: «Ольга, даже раздевшись догола, ты остаешься типичной крестьянкой. Поблудив с тобой, остаешься чистым, как младенец». И еще он говорил: «Ты единственная голландка, которую Кальвину не удалось заполучить». Он был прав. У меня не было чувства стыда. А какой может быть грех без стыда? Может быть, мистер Голдвин ошибся относительно меня. Я была не Дитрих. Я была Мей Уэст{248}. Просто девушка, которая любит хорошо провести время.