Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не могу говорить о себе, не говоря также и о нем. Даже если я не упоминаю его имени, он все равно присутствует, его присутствие подразумевается. Но я расскажу и о себе тоже.
Я была его первой женой.
Я была некрасива. Часто нездорова. Преданна ему. Я любила музыку. Он женился на мне из-за денег. Я влюбилась в него уже после свадьбы. Бог мой, как я его любила! Он тоже со временем полюбил меня, и сильнее, чем сам ожидал.
Ему досталось не много женской ласки. Его мать, фрейлина принцессы Уэльской и любовница ее царственного супруга, была с ним весьма строга. А в глазах его сурового отца он был всего лишь четвертым сыном, почти чужим, ибо еще ребенком мать забрала его во дворец. Как это не похоже на моих дорогих родителей, окружавших меня любовью и заботой, проливших немало горьких слез по поводу моего отъезда в варварскую страну. Они боялись, что никогда больше не увидят свое единственное дитя, оно может погибнуть от рук бандитов или от чумы. А я, неблагодарная, была так счастлива, что уезжаю.
Как я уже сказала, мы уехали из Англии, потому что муж стал дипломатом. Он рассчитывал на назначение в столицу какого-нибудь более важного государства, но решил, по своему обыкновению, извлечь из сложившейся ситуации максимальную выгоду. Целебный климат и его благотворное влияние на мое здоровье — ему и этого было бы достаточно, чтобы смириться с разочарованием. Вскоре после нашего приезда он нашел в своем новом положении много других преимуществ, преимуществ для себя. Чем бы он ни занимался, он не умел не получать от этого удовольствия, так же как не мог не стараться доставить удовольствие другим и произвести на них впечатление. Он позволял мне вносить посильный вклад в его карьеру, для чего я должна была стать безупречной женой.
Я хотела быть безупречной. Я оказалась превосходной женой для посла. Всегда была собранна, внимательна и любезна, но — считалось, что женщине это не пристало, — никогда не могла от души наслаждаться жизнью, что, возможно, и привело к тому, что захотелось получить от нее больше удовольствия, и это оказалось несовместимо с велением долга. Он знал, что я никогда не подведу его. Он ненавидел неудачи, дурное настроение, горе, трудности, поэтому, если не считать моих нечастых недомоганий, я старалась не давать поводов для недовольства. В себе мне больше всего нравилось то, что он выбрал именно меня и что я его не разочаровала. Ему во мне больше всего нравилось то, что мною восхищались.
Благодаря серьезности манер, скромности нарядов, любви к чтению и музыкальным достижениям меня считали много выше большинства представительниц моего пола.
Мы жили в большом согласии. Оба любили музыку. Я знала, как отвлечь его, когда он бывал раздражен неприятным или утомительным придворным делом или обеспокоен затянувшимися переговорами насчет облюбованной им картины или вазы. Он был ко мне исключительно предупредителен, и это привело к тому, что я постоянно бранила себя за отсутствие благодарности и обременительную предрасположенность к меланхолии. Он был не из тех мужчин, которые разбивают женские сердца, но мое сердце оказалось таково, что просто не могло не разбиться, и я сама виновата, что привязалась к нему с такой неподобающей страстностью.
Разговаривать с ним было все равно что с человеком, сидящим на коне.
Я томилась, думаю, это была тоска по Богу, по небесному благословению. Едва ли это было желание иметь ребенка, хоть я и жалела, что у меня нет детей. Но ребенок — живая душа, я бы его любила и меньше переживала бы отлучки мужа.
Я благодарна за утешение, которое дает вера. Что еще способно противостоять ужасной тьме, которая нас окружает и о существовании которой рано или поздно догадывается каждый из нас?
В детстве одной из самых любимых моих книг — ее подарил мой чудесный отец — была «Книга мучеников» Фокса. С замиранием сердца читала я о греховности Римской церкви, о вдохновенной отваге благородных мучеников-протестантов. Их избивали и бичевали, хлестали плетьми и били по пяткам, их плоть разрывали раскаленными докрасна щипцами, им вырывали ногти и зубы, их непреклонность пытались залить кипящим маслом, и лишь после всего этого им бывала дарована милость костра. Я словно своими глазами видела, как разгорались костры под еретиками, как их одежды превращались в огненные плащи, я видела их шеи и плечи, изогнутые дугой, словно несчастные хотели бросить головы в небо, оставив бренные тела догорать на земле. С состраданием и благоговейным ужасом я размышляла о славной судьбе епископа Латимера, о том, как его тело пожирало пламя, а кровь ручьем вытекала из сердца, будто в исполнение его извечного желания пролить кровь своего сердца в защиту Святого Евангелия. Я жаждала подвергнуться таким же испытаниям и смертью святой мученицы доказать истинность своей веры. Мечты глупой, самонадеянной девчонки. Думаю, мне не хватило бы храбрости, хотя у меня и не было возможности это проверить. Не уверена, что смогла бы вынести муки костра, я ведь даже с безопасного расстояния не смела заглянуть в жерло вулкана!
Муж нежно называл меня отшельницей. Но стремление к уединению не было мне свойственно. Просто он часто бывал во дворце, а я не могла преодолеть отвращения к подлости и тупости придворной жизни, и его общество я предпочитала обществу кого бы то ни было.
Вся моя радость была в нем. То, что давала музыка, радостью назвать нельзя, это было нечто более захватывающее. Музыка помогала дышать. Музыка удерживала меня. Музыка слышала меня. Клавесин был моим голосом. В его прозрачном звуке мне слышался чистый, тонкий отзвук самой себя. Я сочиняла чистые мелодии, не очень оригинальные и очень непритязательные. Я чувствовала себя увереннее, когда исполняла чужие сочинения.
Всякому, кто имел отношение к королевскому двору, а точнее, всякому человеку определенного положения, полагалось регулярно посещать оперу, поэтому я научилась любить ее, как искренне любил он. Я не люблю театр. Не люблю ничего искусственного. Музыку не надо дополнять зрелищем. Ею надо наслаждаться в чистом виде. Я не поверяла этих мыслей никому из тех, с кем бывала в опере, даже Уильяму, пылкому, несчастному молодому человеку, который вошел в мою жизнь под самый ее конец. Он дал мне представление о том, каково это — знать, что тебя понимают, и самой понимать другого. Уильяму я могла сказать о своей страстной жажде чистоты; ему я осмеливалась признаться в фантазиях, несовместимых с моим положением. Меня часто называли образцом, ангелом — нелепые комплименты, — но в устах Уильяма они звучали так искренне. Чистые излияния благодарного сердца. Я думала, он восхищается мной. Я была к нему добра. Он был моим другом, так я думала, а его другом была я. Затем я поняла, что он и правда относился ко мне как к ангелу, ко мне, к женщине, которую переполняли неуправляемые чувства. Однажды, после того как мы в четыре руки исполнили сонату, он отошел от рояля, раскинулся на диване и закрыл глаза. Я сказала, что он излишне чувствителен и что так нельзя, а он ответил: — Увы, это истинная правда, музыка действует на меня разрушительно, и, что еще хуже, мне это нравится. Вместо того чтобы продолжить нравоучение, я замолчала, поскольку поняла, что готова произнести слова столь же немыслимые. Я готова была сказать, что не музыка разрушает меня, а скорее я разрушаю других с помощью музыки. Когда я играла, для меня не существовало даже моего мужа.