Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Особое место в «альбоме» Горного уделено реалиям бытового строя. Автор, как и другие мемуаристы русского зарубежья, отдает традиционную дань уличной жизни, ее типажам – прохожим, торговцам, лавочникам, продавцам, приказчикам, разносчикам, перевозчикам, фонарщикам, извозчикам, ломовикам, лихачам, дворникам, городовым, кондукторам, шарманщикам. Вспоминает игры и детские книги, каток, водопойни для лошадей и уличные грелки, городской транспорт и пароходики на Неве, устройство мостовых и цвет домов, похороны и календарные праздники (Пасха, вербное гулянье), времена дня и погоду.
Роскошные волосы. Реклама. Журнал «Нива», 1900-е годы
Он впервые обратил внимание на рекламу в периодике и на плакатах, описал парикмахерскую. Не забыл упомянуть в книге и своего первого портного[1509]. Еще в 1914 году, в очерке «Вчера – завтра», Горный писал о роли одежды в жизни человека: «Одежда – властна над нами. Облик, что видим в зеркале, это мы сами, сложенные годами черточка за черточкой – словно художник клал мазок за мазком. Сложился тот или иной тон, запах, habitus (вид. – А. К.) одежды, манеры, складок… Сложился тон человека. Его певучая, индивидуальная нота, аккорд с особой неповторимой комбинацией диезов и бемолей. Наслоение одежд не просто. Складки одежд, их скульптурные выпуклости и впадины – повторение нашего внутреннего подмалевка, набросанного в глине остова. И платье – наш свидетель, наш спутник, наш друг. На нем оседает груз проходящих дней, между волокон застревают, пропитывая ткань, шумы, шорохи, запахи, вздохи – ушедших дней. Платье – старый календарь с собранными и неоторванными листочками»[1510].
Значительное место в книге отведено вывескам (их описание, но не столь подробное, встречается в мемуарах художников Бенуа и Добужинского) и витринам, еде и товарам.
Свое первое возвращение в Петербург Горный начинает именно с заметок о вывесках. В 1922 году в очерке «Вывески (По русской улице)», который он посвятил Мстиславу Добужинскому, автор писал:
«Вывески были странные – порой полукруглой, выпуклой формы, словно щиты древних римлян. И доходили они до земли, до тротуара. <…> Вывески – это театр, это музей улицы. Теперь пришли большие золотые буквы и скупые, но дорогие, узкие строки металла: „Концерны, тресты, банки“. А раньше улица была уютней, наивней, добрее и проще. <…> И, гуляя по квадратам панелей, по каменистым, щербатым тротуарам с отбитыми углышками плит – вы ходили по музею, средь видений и радости, средь творимой мечты».
Живописец уличных вывесок (Евтихий Зотов с Малой Гулярной, 6) «показывал, что шуток на улице нет, что все полно сгущенными, отяжелевшими, осевшими по вывескам символами жизни. Символ бороды. Символ бритья. Задолго до символистов и броских споров эстетов и снобов сделал он, Зотов с Гулярной, всю Боровую, Ямскую и Разъезжую сплошным музеем непризнанных, поруганных символов.
Живописцы вывесок любили жизнь. <…> Только мы, зачарованные путники, ходим меж символов, ходим по русской, простой улице, по Боровой и Казачьей, и думаем, что это простые будни, трактиры и булочные, молочные и курятные. И не знаем, что это затихший, завороженный город. Две стены с Ван Гогами и Сезаннами с Гулярной и Ямской».
Живописец вывесок «жизни не убивал. Он возвращал ее пастбищам – позолоченной, небывалой мечте. Сзади жизнь кромсалось и резалась – больно, с кровью, гадко. Живописец с улицы отдавал Улице радость, золотую Ложь. <…> Знаешь и не хочешь раскрывать глаза. Лучше так. Лучше закрывши. Хоть не надолго. Пока грезится. Пока верится»[1511].
Своего деда, у которого он жил в Острове, Горный запомнил у входа в его лавку, на фоне вывески: «там были нарисованы краны и дверные петли, банки с красками и кисти, но от времени рисунок стерся, как на очень старых иконах. Были видны только пятна и надпись тоже славянской древней вязью: „Скобяная торговля“. Над самой дверью была прибита множеством гвоздиков тонкая железная дощечка: „Евсей Зимин“. Так и помню деда: стоит, а сзади икона древняя»[1512].
В книге «Санкт-Петербург», перед тем как приступить к детальному описанию вывесок, Горный говорит: «Странно, мы как-то недооцениваем власти вывесок, повторных слов – гипноза объявлений над нами. Повторяясь и застревая в каких-то мельчайших извилинах памяти, оставляя свой штамп в радужной пленке нашего глаза, – буквы вывесок и объявлений живут в нас – подсознательным напевом своим, пятнами, красками, своею выпуклостью и шероховатостью»[1513].
Горный вспоминает вывески: фотографии К. К. Булла, редакции газеты «Новое время», магазина резиновых изделий Кирштена, виноторговли «К. О. Шитт», «Ренскового погреба», лавок (мясная, зеленная, курятная, скорняка, москательная, мелочная), товарищества «Ж. Блок», аптеки, «Закусочной», трактиров, чайных, булочных, парикмахерских, «Военного и статского портного», лимонадной будки, «Сибирского торгового банка», книжного магазина М. О. Вольфа, «Польской колбасной „Мария“», часового магазина «Николай Линден», Синода.
В памяти писателя навсегда запечатлелись товары в витринах магазинов: игрушки, атласы, книги, открытки, почтовые марки, календари, визитные карточки, свадебные билеты, меню парадных обедов, одежда, парики, маски, спички, папиросы, цветы, часы, брелки, кожаные сумочки, портмоне, мясо, птица, овощи, фрукты, омары, рыба, икра, грибы, сахар, чай, пирожные, резиновые круги, ноздреватые губки, скорняжные шкурки, банки с красками, кисти, весы, самовары, краны, ведра, бочки, скобяные изделия, веревки, хомуты, рогожа и пр.
Позже, в книге «Только о вещах», Горный посвятит витринам очерк «Альбом бытия».
В последней работе «Только о вещах» (в очерке «Вон!») он вспоминает две прогулки по городу.
Интересно, что в этом месте почти все дома были выкрашены в тускло-влажную, – словно растекшуюся на тумане, – желтоватую краску. Были в ней и оттенки красного (капельками) и серого цвета – и все перекрыто теперь в воспоминании, а, может быть, окутано было и тогда – сумеречной, чуть-чуть ржавой облачностью. Другие места помнишь четко, ярко. Они выступают как островки, залитые солнцем, прорвавшимся сквозь туман. А эти дома, вокруг угла Казанской и Гороховой, – тусклые желтоватые пятна, точно смотришь и щуришься и силишься что-то рассмотреть сквозь сырое стекло – или будто началось затмение солнца. Ибо даже при воспоминании делается тревожно и неуверенно. Вот что-то случится.
У Чернышева моста тоже дома такие были, только еще грязнее и пониже. А там дальше в сером, дымчато-влажном тумане – низкие лавки рынка сейчас же за Суворинским театром. Бочки, уздечки, шлеи, большие прутья железа, стоявшие наклонно пучком. Все еле разбираешь сквозь туман.
Яснее желтизна домов – казенных фасадов – была в тех уличках (министерских), которые вели к Александринке. Потом сразу простор площади, – вырываешься из улички, – тяжелое здание театра, – игрушечный садик при нем и кукольная Екатерина с Румянцевым, [А. Г.] Орловым и иными, высунувшимися из шоколадно-чугунных, темно-бисквитных, сладеньких овалов с завитушками.
Так оно и есть. Если миновать, – перепрыгнуть, хотя бы в памяти, – это желто-туманное место Казанской и Гороховой – то вдруг там, к самому концу Вознесенского, все светлеет и (немного нежданно и непонятно) почему-то близ лампового магазина Аболинга[1514]. Надо скорей войти туда. Легкий запах керосина, металла, пыли. С потолка, непрерывно и густо, близко друг к дружке свисают будуарные лампы, похожие на фонари, беловатые или цвета топаза или голубоватые продолговатой формы, – если потянуть вниз за кольцо, то яйцевидный фонарь подымается и сама лампа спускается: можно ее заправлять. Дальше лампы для столовой, широкие, попросторней с большим семейным абажуром. А на столах – кабинетные с зелеными козырьками, щитками, зонтиками. Может быть, кто-либо помнит, что тогда эти лампы были в моде – и назывались «по профессору Донбергу»[1515]. Все тогда было уютным, теплым и осмысленным и имело особое прозвище. Теперь все, ведь, холоднее, безличнее, уличнее. Разве такой Аболинг был бы теперь возможен? Ведь и керосиновых ламп больше нет. Смешно вздыхать по ним, даже вообще вспоминать о них. Но они были теплыми, «личными» – свет не резал раскаленными лезвиями, только для «освещения», как теперь, а участвовал в нашей жизни вообще