Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Прокляв это снадобье и заменив его, насколько позволяли средства и обстоятельства, теплым лимонадом, я наконец кое-как успокоился и крепко заснул после двух бессонных ночей. Сон несколько восстановил меня, так что я решился продолжать дорогу на другой же день с проходившим чрез станцию почтовым дилижансом.
Места для меня и Котельникова оказались, и мы добрались до Мемеля и, отдохнув там еще раз, наняли извозчика до Риги. Дорогу до Риги я перенес относительно не худо. Но получил, к несчастию, кашель; я почувствовал утром на рассвете какой-то нестерпимый зуд в одном ограниченном месте гортани с позывом на кашель. С этой минуты кашель, не переставая, начал меня мучить день и ночь, притом сухой и нестерпимый. В таком состоянии я добрался до Риги.
Мы остановились в каком-то заезжем доме за Двиною (за мостом). От слабости я едва передвигал ноги; впрочем, пульс мой не был лихорадочный. Я чувствовал, что далее мне ехать невозможно, а между тем деньги и у меня, и у Котельникова вышли, вышли все до последней копейки. Непредвиденные обстоятельства, как известно, не берутся в соображение в молодости или только на словах берутся. Но в Риге жил попечитель Дерптского университета и он же остзейский генерал-губернатор[346]. Пишу письмо к нему и посылаю с письмом самого Котельникова. Не помню что, но, судя по результату, я, должно быть, в этом письме навалял что-нибудь очень забористое. Не прошло и часа времени, как ко мне прилетел от генерал-губернатора медицинский инспектор, доктор Леви[347], с приказанием тотчас принять все меры к облегчению моей участи.
Доктор Леви привез деньги и тотчас же послал за каретою для переезда в большой загородный военный госпиталь. Там велено было отвести для меня особое отдельное помещение, приставив ко мне особого фельдшера и служителей. Доктор Леви был еврейского происхождения и принадлежал к тому высоко классическому типу евреев, который дал образы Леонардо да Винчи для изображения в его «Тайной вечери» одиннадцати верных учеников Спасителя.
Это была душа, редко встречающаяся и между христианами, и между евреями. Холостой и уже пожилой, доктор Леви, посвящая всю свою жизнь добру, помогал всем и каждому чем только мог. Кто видел хотя однажды этот череп, гладкий, как мрамор и как мрамор сохранивший в себе черты, намеченные врожденною добротою души, тот, верно, не забывал его никогда.
Даже баронет Виллье, увидевши однажды доктора Леви при посещении военного госпиталя (в котором Леви служил ординатором), не удержался и невольно повел рукою по гладко вышлифованному и блестящему, как солнце, черепу доктора. Погладить что-нибудь, а не ударить рукою, было у грубого баронета признаком удовольствия и благоволения, и другие ординаторы едва ли не позавидовали тогда классическому черепу.
Меня поместили в бельэтаже громадного госпитального здания, в просторной, светлой и хорошо вентилированной комнате; явились и доктора, и фельдшеры, и служители. Если бы я захотел, то я думаю, мне прописали бы целую сотню рецептов не по госпитальному каталогу. Но я просил только, чтобы меня оставили в покое и дали бы только что-нибудь успокоительное, вроде миндального молока и лавровишневой воды, против мучительного сухого кашля.
Чем был я болен в Риге?
На этот вопрос я так же мало могу сказать что-нибудь положительное, как и на то, чем я болел потом в Петербурге, Киеве и за границею.
Сухой, спазмодический, сильный, с мучительным щекотаньем в горле, кашель; ни малейшей лихорадки; сильная слабость; полное отсутствие аппетита с отвращением и к пище, и к питью; бессонница – целые ночи напролет без сна несколько недель сряду; запоры, продолжавшиеся по целым неделям. Вот припадки. Болезнь длилась около двух месяцев, а облегчение началось тем, что кашель сделался несколько влажнее; в ногах же появились нестерпимые боли, так что малейшее движение ноги отзывалось сильнейшею болью в подошвах; потом показался аппетит к молоку и явились твердые испражнения после простых клистиров, прежде вовсе не действовавших. С каждым днем аппетит к молоку начал все более и более усиливаться и дошел до того, что я ночью вставал и принимался по нескольку раз за молоко, аптекарского, выписываемого по фунтам, уже не хватало; все обитатели госпиталя, ординаторы, смотрители и комиссары начали снабжать меня молоком; к нему я присоединил потом, также инстинктивно, миндальные конфеты, но порой ел их с молоком по целым фунтам. Наконец дошел черед и до мяса. Мне начали приносить кушанья из городского трактира. А однажды, когда я был уже на ногах, но еще кашлял (с мокротою), посетил меня генерал-губернатор.
Я искренно поблагодарил его, а он успокоил меня уверением, что он обо мне сносился уже с министром и чтобы я не торопился отъездом; к этому прибавил, и самое главное, ассигновку на получение жалованья, назначенного всем нам впредь до занятия профессорских должностей.
Мой Котельников уже тем временем давно уехал, получив также на проезд, а я написал в Дерпт из госпиталя к моей почтеннейшей Екатерине Афанасьевне [Протасовой], уведомив ее, что лежу больной, как собака (не знаю, почему я написал так). Моя добрая Екатерина Афанасьевна, верно, подумала, что я лежу в госпитале, как собака, и вскоре прислала мне рублей 50 денег и белья.
Как только я оправился, является ко мне в одно прекрасное утро безносый цирюльник и просит меня, чтобы я сдержал данное ему обещание. – «Какое?» – удивился я. И цирюльник припомнил мне, что я обещался сделать ему нос. Дело было так: кто-то в госпитале рекомендовал мне взять из города очень искусного клистирного мастера.
При моей болезненной раздражительности мне действительно не всякий мог угодить в таком щекотливом деле, как клистир, и я терпел по целым неделям и ни за какие коврижки не соглашался припускать к себе госпитальных фельдшеров.
Прибывший же из города оказался действительно исполнявшим свою обязанность по Цельсу: «tuto, cito et jucunde»[348].
Вот ему-то, по его уверению, я после одного отлично поставленного клистира и обещался сделать нос, когда выздоровею.
Но слабость сил ослабила, верно, и память; я совсем забыл обещание и физиономию.
– Ну, что же? Если обещал, так надо исполнить.
Нос не существует ex to to[349], но лоб превосходный, гладкий, словно мраморный.
Безносый, плотный, здоровый мужчина, лет 40, семейный.
Но мне неясно было, что могло побудить человека женатого и не совсем молодого принять так к сердцу сказанные на ветер и в шутку слова неизвестного больного.
Может быть, предчувствие, но вероятнее то, что этот безносый брадобрей, однако же, был вместе с тем и содержателем публичного дома. А провалившийся нос у хозяина такого заведения не приманка, а потрясающее memento mori[350] для посетителей.