Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Грузии, в Кахетии. Весна 1979 г.
Что же для меня Грузия сегодня?
— Подсвеченный снизу Джвари, поднятый в скрещении лучей высоко над землей.
— Сад Мамулашвили в Мцхете. В чаше плавает водяная лилия, и я только одного не понимаю — почему в этой чаше нет Дюймовочки?
Увидишь Джвари, Мцхету, Алазанскую долину — и хочется закрыть глаза, сохранить надолго, продлить мгновение. И тогда понимаешь, что Грузия — это художники.
Сначала в мастерской были буро-желтые пятна Давида Какабадзе. А когда мы поехали в Кутаиси, я увидела эти пятна на склонах Имеретинских гор. Нет, Какабадзе, конечно, не копировал, он, как истинный Бог, создавал свою вселенную. И находил свое везде — ив Грузии, и в Бретани.
Арагвийская стела — памятник, установленный в честь тбилисских Фермопил. Здесь сражались храбрые юноши. И каждый очередной наш провожатый не просто гордился памятником, нет, он там был, он сам защищал родной город, и защитил бы сегодня.
Грузия — это лучшие наши фильмы. Это «Листопад», «Жил певчий дрозд», «Пастораль» Отара Иоселиани, и «Кувшин», и «Зонтик», и «Свадьба». Звук, цвет, смысл — образ Грузии, образ времени, образ мира…
Это тоже Грузия, та, что притягивает, поражает, внушает зависть. За каждым сегодняшним грузином — длинная, чаще всего известная дорога в прошлое. Реальная дорога — дом, деревня, клан, род, родина. Это не только сохранившиеся на стенах и в альбомах фотографии, это люди, о которых помнят, поминают, думают, как о живых. Это, в сущности, и есть нация.
Конечно, и в Грузии есть много дурного, есть свои пороки, своя мерзость, где этого нет?
Есть и дом в Гори, откуда пошло по нашей земле море бедствий; и наследники есть у человека, родившегося в этом доме. Но когда произносят слово «Грузия», я об этом никогда не думаю.
Грузия — это друзья. Это самый красивый на земле обряд дружбы. Правда, когда мы бываем в Тбилиси, ощущаем в полной мере их любовь, их внимание, мне горько. Потому что я знаю, что мы так не можем. Не можем ответить ни на щедрое грузинское застолье, ни на тонкую деликатность наших друзей. Нет у нас традиции, умения, времени. Нет той спокойной свободы, которая необходима, чтобы отправлять прекрасный культ дружбы.
Пастернак записал в альбом Ладо Гудиашвили: «Будни, в которые Вас посещаешь, часы, проведенные у Вас, кажутся часами иного времени и другого века. На другой день после посещения Вас просыпаешься с ощущением, будто все, виденное и сказанное у Вас, приснилось».
Спасибо судьбе за то, что мои грузинские сны столько раз — ив самые трудные, и в самые горькие времена — оборачивались явью.
1968
31.
Чужой и родной
На темном фоне — высветленное трагическое лицо, высветленная рука с сигаретой. Надпись на фотографии: «Дорогим моим Рае и Леве. А помните, каким я был молодым?
А вот какой я замечательный старый, но так же любящий вас.
Александр Галич, 29 января 1974 года».
Нет, он еще не старый. Но в человеке на фотографии не сразу узнать мальчика, с которым я познакомилась весной тридцать пятого года на спектакле «Артисты варьете». Он был одет в куртку из синего вельвета. Слово «вельвет» я услышала позже и много-много лет спустя увидела эту материю в магазине.
Когда я пришла впервые к Саше в его узкую комнату на Бронной, меня поразили стены — бутылочно-зеленые, с рубчиками.
— Линкруст, — небрежно бросил хозяин, следя за моим взглядом.
«Линкруст» мелькнул в моем словаре еще позже, чем «вельвет».
Сначала были чистые цвета — синий и зеленый. И глаза сине-зеленые. На это воспоминание наложились «цветные» песни Галича.
Мы смотрели эстрадное представление — первое в моей жизни. На сцене — Токарская, Мартинсон. Ритмы завораживают, Саша повторяет точно:
Была война
Семь лет подряд
И надежды на мир никакой.
Век пройдет, прежде чем я узнаю, что это Брехт.
В эти месяцы тридцать пятого года я ощущала, что изменяю своим идеалам — мировая революция, пролетарии всех стран, соединяйтесь, освобожденные от капитализма города. А чем занимаюсь? Пою песенки, целуюсь с мальчишками, пью вино. Саша был неотъемлемой частью «измены», нашей «сладкой жизни» образца тридцать пятого года.
Саша ходил в литературный кружок Кассиля. Мне нравились тогда «Кондуит и Швам брани я», мы все острили немножко по Кассилю, очерк «На капитанском мостике» стал одним из путей к Маяковскому. Для меня различие между Пушкиным и Кассилем, Пушкиным и Багрицким — он лестно упомянул Сашины стихи в «Комсомольской правде» — было несравненно меньше, чем различие между теми, кто пишет, и нами, всеми остальными. А Саша посвящен в тот удивительный орден — пишущих.
С Сашей меня познакомил Леня. Мужчины — впрочем, их тогда называли мальчики или ребята — читали друг другу свои стихи, мы часами спорили. Вместе окунулись в Грина, загадочные названия Лисе, Зурбаган навсегда связаны с нашей маленькой комнатой, где мы фантазировали о неведомом будущем.
Мы мечтали о морях, океанах.
Собирались прямиком на Гавайи —
это и о нас.
У нас встречали Новый, тридцать седьмой год с шуточными стихами, вином, елкой, весельем и глубокой убежденностью: мы живем в прекраснейшем из миров. Новый год олицетворялся самой миниатюрной из наших девочек— Ханкой Ганецкой. Саша внес ее на руках, завернутую в одеяло, к пиршественному столу.
Мы составляли какие-то гороскопы, но кто мог предвидеть, что Ханке предстоит пережить смерть мужа, что ее отца и брата расстреляют, мать посадят, а еще через год она сама пойдет по этапу…
Саше был предначертан иной путь, более извилистый, но и Ханкина судьба, и судьбы ее бесчисленных товарищей по несчастью в конечном счете вольются в этот путь —
Я подковой вмерз в санный след…
Это все потом, десятилетия спустя. Пока мы еще и не догадывались про этот след.
Рядом с Сашей всегда были девочки. Его рука на ее плече, она молитвенно поднимает на него глаза. Он, не отнимая руки, глядит и по сторонам. Тогда была Таня Краснушкина.
Виделись мы чересполосно. Встречались в театрах, на вечерах Яхонтова, в Консерватории.
Потом был сорок первый год, спектакль «Город на заре». Саша играл начальника строительства в Комсомольске, разоблачаемого троцкиста. Он, как и другие