Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А атаки на армию идут со всех сторон. В снесаревской дивизии один офицер, то ли толстовствующий, то ли шпионствующий, смущал низшие чины, отвергая окопы и войну. Причём окопы он даже не видел, в атаки тем более не поднимался. Тогда комдив приказал ему обойти окопы лично и доложить об их состоянии. Однако этот «благожелатель» солдатских сердец струсил: в окопы не пошёл, сорвал с себя погоны и заявил, что он ни старому, ни новому правительству не присягал, что он «свободный гражданин», а не офицер, и желает жить по заветам Христа. Начальник дивизии велел неуместного «пацифиста» арестовать и предать полевому суду за подстрекательство к бунту и за трусость…
Случай, разумеется, не единичный, но его хотя бы можно разрешить волею местной военной власти. Сложней и драматичней — с воплощением приказа об омоложении армии. «Как принцип, оно не плохо, — пишет он жене в одном из апрельских писем, — но на практике задача решается и слишком быстро, и не всегда удачно… в офицерскую среду брошено огромное яблоко раздора, практика омоложения вносит полную переустановку офицерских дум, пониманий, привычек. И опасно то, что эти эксперименты и другие делаются над армией — институтом старым, как свет, если хотите, грубым, но определённым и неизменным. Отмените войну, говорю я многим, а за этим вычеркните из жизни государства всё то, что зовётся её вооружённой силой, но раз вы этого не можете, поступайте так, как указывает военная наука… другого исхода нет. Во Франции вне боевой обстановки или службы офицер и солдат — одно и то же, но в бою, например, офицер имеет право (и практически это осуществляет) пристрелить солдата. В устоях армии нет эволюционирования, и армий нет ни передовых, ни ретроградных — есть разницы бытовые, разницы за большую культуру страны, но не более, да и те-то разницы не касаются существа дела».
В адресованных жене письмах, как и прежде, возвращается к своим знакомым, друзьям по службе и по фронту. Строки о Корнилове исполненныы чувства очевидной сопереживательности: «Кого мне жаль, это Лавра Георгиевича; в конечный его успех я не верую; всё, что он может достигнуть, это внешняя благопристойность и наружный покой, но внутренней спайки и прочной дисциплины ему не создать: против его одинокого центростремительного напряжения будут работать десятки центробежных сил, и они его сомнут. Сколько раз, я думаю, он вспомнит свою славную дивизию или корпус, как часто, мне думается, его тянет на боевое поле, где много страшного, где машет смерть своими чёрными крыльями, но где нет условностей, нет политики, и сердце храброго человека находит себе здесь и утеху, и удовлетворение. Передай ему мой поклон и благодари за добрую память».
Запись в дневнике от 17 апреля 1917 года: «Сегодня посетил роты… здороваются неважно. Заехал к Шепелю, с которым пошли на позицию. Он полон мрачных дум… Одно нам ясно, что Временное правительство будет повешено…
Крестьяне ясны: “Дайте нам земли и царя”. — “Зачем царя?” — “Для порядку”. Увы, здравый смысл им ясно говорит, что прежде всего нужен порядок… А там права, свободы…»
(Что до справедливого суда над временщиками, политическими авантюристами верхнего радикального ряда — здесь честные общественные умы, даже и проницательные, как Снесарев, ошибутся: никакого суда над ними не будет, кроме разве морального, но что он им?.. Точно так же через десятки лет выйдет сухою из воды команда «младореформаторов» и их приверженцев при вполне управляемом — и не только «семьёю» — первороссийском президенте и даже изловчится ухватить материальные богатства и иные «призы» в разорённой стране; а ещё прежде — горбачевские невдумчивые соделатели и дельцы перестройки, а ещё прежде… Едва ли таковых устыжает и наводит на смирение даже это: «Но есть и Божий суд, наперсники разврата!»)
В конце апреля семья переехала из Петрограда в Острогожск. А Снесарев получил приказ о награждении орденом Св. Анны первой степени с мечами — седьмая награда за войну. Позже скажет: «Весть о Св. Анне я принял уже совсем равнодушно: потому ли, что давно знал о ней и видел в этом лишь выполнение формальности, потому ли, что в народной армии награды вообще теряют свою соль». Награда была заслуженной, но подмены даже словесного ряда, вроде армии народной, а республики свободной, а правительства, пекущегося о благе народных свобод, обесценивали и саму награду: получить её в двоевластное время, при правительстве, в котором первые скрипки играли выскочки керенские, было всё равно, что получать награду через десятки лет при ельцинском вакханальном режиме.
В апреле 1917 года Соединённые Штаты Америки оповестили мир о вступлении в войну на стороне Антанты. Повод — подводные операции Германии. Однако весьма существенным было свержение русской монархии и приход к власти буржуазной верхушки. Заокеанские друзья-соперники русской буржуазии рассчитывали получить возможность контроля над политическими и экономическими сферами России, да и не только России, — Европа, словно в ночном бурном море огромный дредноут на маяк, невольно разворачивалась и вглядывалась в заатлантическое североамериканское побережье, вынужденная взирать на статую Свободы, как на свою то ли спасительницу, то ли уже повелительницу.
Ленинские «Апрельские тезисы» обещали скорую социалистическую революцию. В Февральской, буржуазно-демократической, трагедия и фарс переплетались, как сиамские близнецы, героизм не был тем качеством, которым бы могли похвастаться вожди Февраля.
Мало кто из порядочных людей мог бы умилиться хоть Февральской, хоть обещаемой социалистической революциями, но чёрная масса силы была именно за ними, переходящими друг в друга, как матрёшка в матрёшку.
«Я вновь задумываюсь о нашей революции. Она началась видимым пустяком, где-то… криком: “хлеба!”, дня 2 длилась бессистемно… Кадеты были озадачены и совершенно не готовы, почему власть попала в руки рабоче-солдатской группы, которая и правит сейчас Россией… кадеты сделали что могли; чтобы сохранить своё существование, они поплыли по течению: стали за демократическую республику, за отчуждение земель… А товарищи распоясались вовсю: им, ничего не имеющим лично и изжившим чувство государственности, жалеть было нечего, и они “дали”: крестьянам землю, рабочим 8-часовой труд, германцам и Турции — проливы, Австрии — Галицию. Что им наша история и наши мечты о Святой Софии? О присоединении к государственному стволу Галицийской ветки? О неизбежном обеднении России в лице крестьянина, лишённого хозяйственных побуждений?..»
Читая статьи в «Историческом вестнике», Снесарев поддаётся грустным мыслям, что его народу суждено, как Моисею, умереть в пустыне, и хотя по-прежнему верит в здравый смысл, душевное народное здоровье, при которых только и возможно благоразумное государственное устроение Отечества, но ближайшие горизонты занавешены свинцовыми тучами. Он также не без грусти видит, что «вырвавшись на свободу, люди только о свободе и думают и упиваются подчас без памяти этим ядовитым для многих напитком». Ему хотелось разговаривать с женой о родине, именно о родине, и мысленно он говорил, и ложились на лист строки: «Страшнее всего и больнее то, что об ней теперь меньше всего думают, все готовы отдать другим из её великого, потом и кровью скованного достояния: юг — украинцам, Армению — Турции, Галицию — Австрии, проливы — Турции… идите, собирайтесь и вы, другие, может быть, и вам что-либо нужно: у нас есть ещё Кавказ, Сибирь, Туркестан… Вот чего я не могу понять. Свободы — хорошо; рассредоточение власти — прекрасно, форма правления, которую выберет народ (верую в одну, но подпишусь под той, которую выберет), но зачем рваться на клочки, зачем разгораживать и тащить по прутьям гнездо? Я хочу быть сыном 200-миллионной семьи, а не какого-либо 10-миллионного курятника; как сын первой, я чувствую себя великим и гордым, мне милее и сладостнее мой труд, ласковее и спокойнее рисуется моя будущая могила… маленький холмик на необъятном просторе моей огромной родины».