Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Снесарев заочно возражает временщикам, подобно подросткам, ухватившимся за руль корабля: «И только мы, третий год ходящие под ликом смерти, на события смотрим спокойно и с достоинством: мы не впадали в истеричный пафос в первые дни революции, когда всё было покрыто розовым флёром, мы не впадаем в истеричное отчаяние, когда со всех углов на нас глянули тёмные рожи анархии… мы и тогда понимали, что в восторг приходят от вывесочных радостей, нам и теперь ясно, что в ужас приходят от вымученных ужасов…»
6 мая 1917 года раздумья-строки Снесарева — прорицательного характера, и не на год. На десятилетия. «Представители буржуазии решили уступить дорогу социалистам: “Пожалуйте, господа, довольно разыгрывать безответственных критиков… примите книги (ключи) в руки”. Это очень печально, но, может быть, это скорее приведёт к развязке узла, который держится полной путаницей понятий и нервно-произвольным учётом общественных сил. Если социалисты на Руси имеют реальную (не книжную или искусственно раздутую) силу, то, конечно, Россия, а в частности армия, послушает их голоса и пойдёт за ними, но если нет? В этой-то очень вероятной возможности и коренится весь драматизм и даже ужас эксперимента. У кадетов есть образованность, специальность знаний, технический опыт по управлению и личный авторитет (у некоторых), а у социалистов, за малыми исключениями, ничего этого нет, их знают в узких специальных кругах, но Россия en masse их не знает, а крестьянская масса и подавно, да кроме того, вожаками являются в большинстве случаев инородцы… Теперь об этом только догадываются по честным и открыто выставленным фамилиям Церетели или Чхеидзе, а ведь потом раскроют и псевдоним, маскарад долго не продержится… страна пойдёт ещё левее к тем, которые сулят ещё более: не только землю сейчас… но сейчас и дворцы, банки и всякие благополучия… а там анархия, вновь трепетное искание лучших русских людей, мобилизация крестьянских трезвых масс и искание прежде всего власти, а с нею порядка и покоя. Я почти убеждён, что всё так будет, что эту многострадальную Голгофу ещё раз придётся пройти моей бедной стране…»
Холодный майский день. Сильный ветер. На пригорке, недалеко от дороги, сопровождаемой двумя рядами тополей, Снесарев беседует с офицерами. Честные и отважные воины стойко держались на передовой, а теперь все в один голос заявляют, что при первой возможности уйдут в иностранную армию. Дескать, здесь надобности в них нет.
Это показатель. Никогда прежде не ходили в иностранные армии русские офицеры. Наполеон, будучи молодым, хотел попасть на русскую службу, может быть, с русской границы через Индию одолел бы и Англию; как бы то ни было, у западноевропейского офицерства со службой в чужих армиях куда проще было. Ещё со Средних веков. Словно в командировку поехать.
А вот теперь и русские. И время, и отнюдь не время. Лучшие уедут, кому же родину заново воссоздавать из руин? Он обращается к умницам-офицерам так, как если бы они и были власть имущие, — мол, оставьте вопросы о форме правления… это глупость: поставьте Царя, поставьте президента, поставьте фонограф — это всё равно, но дайте стране мудрые законы и строго блюдите за их исполнением… И далее говорит, что надо заняться двумя вещами, необходимыми всегда любому народу и государству, — воспитать народ и собрать экономическую мощь. «Сделать народ правдивым, законопослушным, трудолюбивым, верным слову и проникнутым долгом… Теперь он распущен, лжив, развратен, дик. А затем накопите в стране капитал… теперь страна нища…»
Об этом же он напишет и жене. А ещё: «…пахнуло на меня весною, деревней и простором; я страшно рад, что вы вырвались из Петрограда — города, который сам себя скоро перестанет понимать, а страна его давно не понимает… как, впрочем, и он её…
Цветы твои дошли свежими, и я много и долго их целовал: они родные, они совсем близко от того места, где я родился (Большая Ка-литва)».
Почему-то Снесарев Старую Калитву, свою малую родину, называет здесь Большой Калитвой. Оговорился? Или такою — большою — зыбко мерцала из глубин детства, в просторе задонской и заоколичной полевой дали?
После телефонного узнавания друг друга, заехал генерал Кивекэс, предшественник Снесарева по Памирскому отряду, с новым начальником штаба 159-й дивизии Ларко, эстонцем по происхождению, что Андрея Евгеньевича обрадовало: «Эстонцы — народ прочный… и с ними работать приятно». Кивекэс словно вернул Туркестан, жаркие дни, их общую молодость: бодрый, неунывающий, уверенный в себе; несмотря на время поражений, чувствует себя победителем. Прочный и ясный человек. После войны думает уехать в края молодости: «Возвращусь к солнцу… Кто пожил в Туркестане, у того в сердце остаётся неизлечимая тоска по солнцу». Видать, так. В стихотворении «Туркестанские генералы» хорошо передал это ощущение поэт Николай Гумилёв, отец выдающегося историка-евразийца: «И сразу сердце защемит тоска по солнцу Туркестана».
На заседании Государственной думы 8 мая 1917 года — продовольственные дела. Шингарёв, «крестьянский министр», тоже уроженец Воронежской губернии, сказал: «Положение необычайно тяжёлое. Революция вызвала чрезвычайные стремления к расширению прав и совершенно притупила сознание долга и обязанностей. Расходы растут с каждым днём. Доходы государства совершенно приостановились… мы стоим у пустого сундука».
(Ещё не совсем у пустого. Ещё звонят в колокола церкви и монастыри, в которых хранятся великие национальные сокровища — их скоро большевики изымут и разграбят; ещё хранятся в северных раскольничьих деревнях, поморских, сибирских сёлах старинные иконы, старинная утварь, семейные ценности; ещё не уничтожены под корень дворянские роды, духовные, офицерские, купеческие, крепко-крестьянские — целые сословия.)
«Спокойно ли у вас в Острогожске?» — тревожится Снесарев за семью, перенося фронт в тыл. Вернее, фронтовую и прифронтовую атмосферу в далёкий городок Воронежской губернии. Спрашивая о муже сестры священнике о. Алексее Тростянском, об отношении к нему прихожан, прежде неизменно душевном и почтительном, тут же рассказывает фронтовой эпизод, когда в пятницу солдаты избирают молодого корнета эскадронным командиром, а в субботу арестовывают. Уже случалось и пострашнее: младшего офицера избирают в полковники, а через день расстреливают. Благодарит жену и за письмо со штемпелем станции Грязи и особенно за мужественное и небрезгливое отношение к солдатской массе в поездке по железной дороге: «Ты имела дело с “православными”, с которыми я имею дело вот скоро три года. Ты у меня непобедимая, и тебя ничем не проберёшь, эта мысль мне тотчас же пришла в голову. Да, они, конечно, в массе люди добрые и славные, если 1) их не отравят теориями, для них непонятными и 2) если их не провоцируют разные проходимцы. Объясните первые и избавьте от вторых — обычно патентованных трусов, всё равно для нас бесполезных, — и наш солдат засияет прежним ореолом непобедимого страстотерпца… употребляю это слово потому, что главным фактором солдатского подвига являлось долготерпение и многотерпение». И тут же рассказывает жене потрясающий эпизод, в котором явлен двуединый образ солдатской толпы, могущей быть жестокой и способной к милосердию: «Идёт ко мне эшелон в 800 человек, и на одной станции была долгая остановка, а поблизости был спиртовой склад. Началась агитация и переговоры, чтобы добыть спирта, начали раздаваться крики: “Взломать”, “разбить” и т.п. Начальник эшелона подпоручик (лет 20–21, не более) начинает уговаривать, объяснять, усовещивать, бранить — ничего не помогает. В воздухе пахнет бунтом и развалом. Тогда, потрясённый и измученный, он закрывает лицо руками и начинает рыдать тяжкими и горькими слезами. Отрезвило ли это горячих, пристыдило ли большинство, но стали люди успокаиваться, уходить от склада, а потом сели в поезд и поехали дальше. Начальник станции и спрашивает: “Как вы это сделали? А в прошлый раз, представьте, офицеры ничего не могли поделать: люди разбили склад, упились, убили шесть офицеров, а седьмого, которого не добили, на другой день из прапорщиков произвели в полковники…” Когда всё придёт в норму и спокойная история будет подводить свои нелицемерные итоги, кто-либо из её деятелей всё же будет выбит из колеи равнодушия, читая такие факты. И задумается он над тем, кто же виноват и кому это было нужно — поставить офицеров на склоне величайшей войны в такое положение, что только тяжкие слёзы с их стороны — одинокое, оставленное им орудие — могли вернуть людей на путь порядка!..»