Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Глупости! — чуть не вскрикнул Сергей. — Возьми себя в руки.
Софья подняла на него полные слез глаза.
— Не кричи. Разве ты не видишь, что я говорю правду? Годы сделали свое, я уже ни на что не способна. А здесь у вас ссоры, грызня... То, к чему мы стремились, за что были готовы отдать жизнь, сегодня настолько же далеко, как было и десять лет назад. Революция...
— Помолчи, не береди свою душу, помолчи. Как ты можешь такое говорить? Революция не триумфальное шествие. Ты что же думала — за год-два переделать то, что укоренялось веками, что подкрепляется ныне пушками, стеною штыков? Борьба идет длительная, изнурительная, но победная.
Софья молча покачивала головой.
Сергей смотрел на ее высохшую фигуру, тонкие, дрожащие руки, и жалость — жгучая жалость! — наполняла его душу. Он понимал Софью, иногда и сам переживал подобные минуты, но все же не мог согласиться с ее мыслями.
— Прости, Сергей, я не хотела... Своим воспоминанием ты растревожил мою душу... мою рану... Она и так не заживает. Рада за тебя. А моя песня спета.
— Ты просто устала. Тебе надо отдохнуть, Сонечка.
— Надо, надо. Согласна, что надо. Я пришла совсем не за сочувствием. Андрей Франжоли в безнадежном состоянии. Услышал, что ты вернулся, просил тебя зайти.
— Где он?
— У себя, я знаю, где они живут.
— Тогда подожди. Я мигом соберусь.
Франжоли лежал в маленькой, полутемной и плохо протопленной комнатке. Прогнутая койка жалась к истертому простенку, вместо стола — табуретка, несколько старых, скрипучих стульев.
— Каюк мне, Сергей, — сказал больной, когда они поздоровались. — Чахотка, сердце... Долго не продержусь. — Воспаленными глазами окидывал свое убогое жилище, останавливал взгляд и долго, болезненно всматривался в одну точку. — А так хотелось бы хоть умереть на родной земле.
Невысокий, щуплый, он страшно исхудал, казался совсем маленьким. Сергей легко поднял его, пока женщины поправляли слежавшуюся, пропотевшую постель.
— Представляю, Сергей, как тяжко смотреть на такую немощь, как моя.
Ему хотелось говорить, чувствовать, что еще живет, и он цеплялся за первую попавшуюся мысль, только бы не молчать.
— Тяжко, Андрей, сознавать, что человек так рано уходит из жизни, — сказал Кравчинский. — Что жизнь так неустроенна, а смерть неумолима, ничем ее не отвратишь. Гибнут люди на виселицах, в казематах, на каторге...
— А помнишь...
Больной вспомнил золотое время, когда они, одержимые идеей революции, шли к рабочим, шли в народ, несли с собой великую Правду жизни.
— Хорошо летом на окраинах Киева... Днепр... как поэтично описал Гоголь могучую реку...
Больной кашлял, и они успокаивали его, делали примочки, прикладывали их к пылающему жаром влажному лбу.
С тех пор чуть ли не каждый день он торопился сюда или к Хотинскому — тот также чувствовал себя крайне плохо...
Элизе Реклю проживал в Кларане, вблизи Женевы. Он все еще работал над «Всемирной географией». Часто бывали у него Кропоткин, Засулич. Вера помогала ученому разбираться в его бумагах, переписывала черновики, подыскивала справочный материал.
В один из зимних дней заглянул сюда и Кравчинский. Сергей помнил теплое письмо Элизе по поводу «Подпольной России», кроме того, он хотел просить Реклю посодействовать издать книгу по-французски, что тот когда-то ему обещал.
У Реклю сидели Засулич и Дейч. Все — и хозяин, и гости — были взволнованы.
— В Харькове арестована Фигнер, — сообщил Дейч и подал Сергею газету, одну из тех, которые Реклю получал из Франции. — Вера, по сути, последняя. Остался Дегаев.
— Так было у нас после разгрома Коммуны, — проговорил Реклю. — Аресты, суды, казни. Реакция повсюду кровожадна.
— Боюсь, что арест Фигнер не случаен, — заметил Сергей, прочитав информацию. — Не изменой ли здесь пахнет, не утрачена ли нами надлежащая бдительность? Ведь никогда не было столько провалов. Кстати, как Стефанович? — обратился к Дейчу.
— А что Стефанович? — недоуменно переспросил тот.
— Переписка, которую он ведет из тюрьмы, телеграммы... Такого еще не бывало. Не пахнет ли здесь провокацией? Драгоманов считает...
— Он сам провокатор, этот Драгоманов! — вскипел Дейч. — Давно пора устроить над ним третейский суд.
— Господа, — вмешался Реклю, — я просил бы спокойнее. Такие слова, мсье Дейч! Я вас прошу!
Лев Дейч
Наступило молчание, всем стало неловко, и Сергей, чтобы перевести разговор на другое, напомнил Реклю о его обещании помочь с переводом книги.
— О, конечно, конечно! — оживился профессор. — Уверен, что книга разойдется блестяще. Только найдите хорошего переводчика, а я отредактирую. И еще, — добавил, — стоит подумать об Америке, там наверняка найдутся сторонники.
— К сожалению, не имею с Америкой никаких связей.
— Это поправимо, — успокоил Реклю. — Мне стоит лишь списаться с тамошними коллегами, и все уладится. Книжка ваша нужная, поучительная.
— Слишком хвалебная, — бросил Дейч.
— Какими бы вы, господа, друг друга ни рисовали, история сама вас и рассудит, и оценит, — веско проговорил Реклю. — Она словно бы и не живая, будто и не присутствует при делах наших, а все видит, все фиксирует. Людское бытие и небытие — суть две одинаковых бездны. Спорить, какая из них лучше, поверьте, не стоит. Положитесь на историю. — Элизе усмехнулся.
— Надеюсь, мы об этом еще поговорим, — шепнул Сергею Дейч.
— Стоит ли? — скептически ответил Кравчинский. — Подобные разговоры вызывают у меня оскомину. Но уж если ты будешь настаивать... В споре, в конце концов, познается истина. Между прочим, — обратился он к Вере, когда она и Дейч собрались уходить, — заглядывайте хоть изредка к нашим больным. Сейчас это им крайне необходимо.
Попрощались холодно.
— Безделье разъедает людей хуже всякой ржавчины, — сказал Кравчинский, когда Засулич и Дейч вышли.
— Надеюсь, вы не имеете в виду наших общих друзей? — заметил Реклю и пристально, поверх очков, посмотрел на Сергея. — Вера Ивановна часто мне помогает.