Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мандельштам, в отличие от Пушкина, готовился к поездке на Кавказ тщательным образом, читал соответствующие книги – «Историю Армении» Моисей Хоренского (Мовсеса Хоренаци), историографа V века[727], «Историю Армении» Фавстоса Бузанда», V век, и книгу Ивана Шопена «Исторический памятник состояния Армянской области в эпоху ее присоединения к Российской империи» (СПб., 1852). Но главное – у Мандельштама был огромный интерес к армянскому языку, который он начал активно учить до поездки, продолжил в Армении и потом, в Москве, причем, учил он не только современный армянский, но и древнеармянский язык – грабар. «Иногда я просыпаюсь ночью и твержу про себя спряжения по грамматике Марра» (2, 337) – речь идет о книге Н.Я. Марра «Грамматика древнеармянского языка. Этимология» (СПб., 1903), которую Мандельштам раздобыл себе, придя в московский Институт народов Востока, – это описано в черновиках «Путешествия в Армению» и произошло, судя по всему, уже по возвращении Мандельштамов в Москву, а в Армении он мог пользоваться чужим экземпляром; согласно другому мнению, учебником Марра Мандельштам обзавелся еще в 1929 году[728]. Так или иначе, Мандельштам настолько продвинулся в древнеармянском, что взялся переводить отрывки из «Истории Армении» Фавстоса Бузанда и из «Истории императора Иракла» епископа Себеоса, армянского историка VII века – листы с этими переводами сохранились в его архиве[729]. Современным армянским языком он занимался усиленно, брал уроки – подробности о них мы знаем из записной книжки с черновиками «Путешествия»; на одну из своих преподавательниц он пожаловался: она «наотрез не понимала таинственности и священной красоты родного языка».
Мандельштам эту красоту понял и глубоко прочувствовал – армянский язык стал одним из главных героев «Путешествия в Армению»:
«Армянский язык – неизнашиваемый – каменные сапоги. Ну конечно, толстостенное слово, прослойки воздуха в полугласных. Но разве все очарованье в этом? Нет! Откуда же тяга? Как объяснить? Осмыслить?
Я испытал радость произносить звуки, запрещенные для русских уст, тайные, отверженные и, может даже, на какой-то глубине постыдные.
Был пресный кипяток в жестяном чайнике – и вдруг в него бросили щепоточку чудного черного чая.
Так было у меня с армянским языком».
В языке для Мандельштама соединялись современность и история, именно этим двойным путем он старался войти в армянскую культуру: «Если приму как заслуженное и присносущее [звукоодетость, каменнокровность и твердокаменность, значит, я недаром побывал в Армении] и тень от дуба, и тень от гроба, и твердокаменность членораздельной речи, – как я тогда почувствую современность?
Что мне она? Пучок восклицаний и междометий! А я для нее живу…
Для этого-то я и обратился к изучению древнеармянского языка».
С таким же восхищением, физическим наслаждением он пишет об абхазском языке в главке «Сухуми»: «Отсюда следует начинать изучение азбуки Кавказа – здесь каждое слово начинается на “а”. Язык абхазцев мощен и полногласен, но изобилует верхне- и нижнегортанными слитными звуками, затрудняющими произношение; можно сказать, что он вырывается из гортани, заросшей волосами.
Боюсь, еще не родился добрый медведь Балу, который обучит меня, как мальчика Маугли из джунглей Киплинга, прекрасному языку “апсны”, хотя в отдаленном будущем академии для изучения группы кавказских языков рисуются мне разбросанными по всему земному шару».
Он как будто извиняется, что не выучил и абхазский, все это – приметы того, что Мандельштам назвал «чужелюбием» и что составило характерную, может быть, самую яркую особенность его «Путешествия» – радость слияния с новым, открываемым для себя пространством, новым народом, его языком, бытом, нравами, отношением к миру: «Нет ничего более поучительного и радостного, чем погружение себя в общество людей совершенно иной расы, которую уважаешь, которой сочувствуешь, которой вчуже гордишься. Жизненное наполнение армян, их грубая ласковость, их благородная трудовая кость, их неизъяснимое отвращение ко всякой метафизике и прекрасная фамильярность с миром реальных вещей – все это говорило мне: ты бодрствуешь, не бойся своего времени, не лукавь. Не оттого ли, что я находился в среде народа, прославленного своей кипучей деятельностью и, однако, живущего не по вокзальным и не по учрежденческим, а по солнечным часам, какие я видел на развалинах Зварднодза в образе астрономического колеса или розы, вписанной в камень?»
Мандельштам говорит о значении этого опыта для его самосознания, для отношений с современностью – создавая текст, уже задним числом, он мог оценить, какой возрождающей силой напитало его это путешествие.
У пушкинского рассказчика отношения с открываемым миром строятся совсем иначе, и вопросы языка здесь играют не последнюю роль. В «Путешествии в Арзрум» не раз описаны ситуации непонимания, невозможности объясниться – языковой барьер символизирует более общие, непреодолимые различия мироощущения, нравов, быта, культур. Если автор «Путешествия в Армению» выстраивает сюжет постепенного и все более глубокого врастания в жизнь Армении, то в «Путешествии в Арзрум» рассказчик остается внешним наблюдателем, не сливается с окружающим его миром, не принимает его в себя. Этот мир таит в себе опасность, то и дело угрожает гибелью, в нем бушуют стихии, земля осыпается под ногами на крутых склонах, в нем царствуют война и чума, и на всем протяжении пути человек чувствует себя уязвимым: «Не останавливайтесь, ваше благородие, убьют!» Ощущение опасности поддерживают мифопоэтические образы – ущелья, теснины, жатва, ожидающая серпа и, наконец, самый образ смерти, явившейся к рассказчику в обличии «ужасного нищего», ударившего его по плечу. В конечном итоге чуждое, неласковое жизненное пространство выталкивает путешественника – соприкоснувшись со смертью, он спешно устремляется в обратный путь, на родину.
Мандельштам же, напротив, покинув Армению, мечтает поскорей туда вернуться:
«И я благодарил свою звезду за то, что я лишь случайный гость Замоскворечья и в нем не проведу своих лучших лет. Нигде и никогда я не чувствовал с такой силой арбузную пустоту России; кирпичный колорит москворецких закатов, цвет плиточного чая приводил мне на память красную пыль Араратской долины.
Мне хотелось поскорее вернуться