Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Соответственно, нет в его «Путешествии» и темы границы, столь остро и драматично прозвучавшей у Пушкина: «Вот и Арпачай, сказал мне казак. Арпачай! наша граница! Это стоило Арарата. Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по Югу, то по Северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России. Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России».
Автор «Путешествия в Армению» не только не пересекает границы, но сразу оказывается уже на месте, на Севане, как будто там всегда и жил, причем именно «на острове Севане» – с этих трех слов начинается его травелог. В те времена Севанский полуостров был островом, на нем стоял монастырь Севанаванк, переоборудованный под дом отдыха профсоюзов, – там и поселились Мандельштамы. Но важна не бытовая подробность сама по себе, а начальная фраза текста: автор обнаруживает себя на острове и дальше делится подробностями островного сознания и островного житья, а жизнь на большей земле вспоминает как «отрицательную свободу». Эта первая фраза говорит нам о том, что идеал изоляции (остров – isola), идеал ухода был тут достигнут.
И тем не менее Мандельштам называет свое пребывание в Армении «путешествием» – ощущая изначальное родство с этой древней землей, он при этом смотрит на нее глазами иноземца, изумляется многому и тоже, как Пушкин, знакомит читателя с неизвестным. Его рассказ значительно более эмоционален, чем пушкинский, в частности, и потому, что впечатления еще были свежи. Текст Мандельштама отделен от самого путешествия совсем небольшим отрезком времени: он вернулся в Москву в ноябре 1930-го, а уже в середине мая 1931-го писал отцу: «Сел я еще за прозу, занятие долгое и кропотливое…». Пушкин же принимается за «Путешествие в Арзрум» лишь в марте 1835 года, т. е. почти через 6 лет после поездки.
Оба поэта опирались на свои путевые записки, но вели их по-разному – Пушкин вначале старался подробно фиксировать маршрут и все увиденное на пути, но вскоре перешел к обрывочным записям[712]; по приезде он обработал часть дневника, сделал из нее очерк «Военная Грузинская дорога», напечатанный в «Литературной Газете»[713]. В 1835 году очерк был включен им в первую главу «Путешествия». Но был у Пушкина и другой дневник, поэтический – ряд кавказских стихотворений, в основном написанных в 1829-м и доработанных в 1830-м году в Болдине. По тексту «Путешествия» можно видеть, как стихи превращаются в прозу, как Пушкин обратным ходом восстанавливает виденное по стихам. Пример из первой главы: «Дорога шла через обвал, обрушившийся в конце июня 1827 года. Таковые случаи бывают обыкновенно каждые семь лет. Огромная глыба, свалясь, засыпала ущелие на целую версту и запрудила Терек. Часовые, стоявшие ниже, слышали ужасный грохот и увидели, что река быстро мелела и в четверть часа совсем утихла и истощилась. Терек прорылся сквозь обвал не прежде, как через два часа. То-то был он ужасен!». Поэтическая параллель этому фрагменту – стихотворение «Обвал»:
Дробясь о мрачные скалы,
Шумят и пенятся валы,
И надо мной кричат орлы,
И ропщет бор,
И блещут средь волнистой мглы
Вершины гор.
Оттоль сорвался раз обвал,
И с тяжким грохотом упал,
И всю теснину между скал
Загородил,
И Терека могущий вал
Остановил.
Вдруг, истощась и присмирев,
О Терек, ты прервал свой рев;
Но задних волн упорный гнев
Прошиб снега…
Ты затопил, освирепев,
Свои брега.
И долго прорванный обвал
Неталой грудою лежал,
И Терек злой под ним бежал,
И пылью вод
И шумной пеной орошал
Ледяный свод.
И путь по нем широкий шел:
И конь скакал, и влекся вол,
И своего верблюда вёл
Степной купец,
Где ныне мчится лишь Эол,
Небес жилец.
Сравнение текстов помогает ощутить принципиальную установку автора «Путешествия в Арзрум» на документальность, сухость, сжатость, хроникальность, предельно возможную точность, и это касается в том числе и таких поэтических поводов, как природная катастрофа, стихия. Один короткий абзац про обвал содержит семь числительных и исчисляющих словосочетаний: в конце июня 1827 года, семь лет, на целую версту, четверть часа, два часа – вряд ли Пушкин, основываясь здесь, видимо, на устных рассказах, помнил их с такой точностью спустя шесть лет, но ему важно было реализовать определенное творческое задание, написать текст, сообщающий читателю лишь то, что достоверно или выглядит как достоверное. Стихи – дело другое, в стихотворении про обвал числительных нет, зато есть впечатляющая картина борьбы двух стихий, созданная сильными широкими мазками и облеченная в необычную строфическую форму (шестистишия с укороченными 4-м и 6-м стихами и чисто мужской рифмовкой) – эта форма сама по себе обладает живописующей энергией[714]. Личное начало сказывается в поэтическом дыхании, в эмфатическом тоне этих стихов, хотя формально лирическое Я здесь редуцировано.
Красота и мощь кавказских пейзажей отражена и в тексте «Путешествия», но эти описания сдержанны: автор путевой прозы не поэт, он просто рассказывает правду, стараясь не примешивать к ней ничего личного. В этом отношении характерен и другой пример – описание храма Цминда Самеба в Гергети (пятая глава «Путешествия в Арзрум»): «Утром, проезжая мимо Казбека, увидел я чудное зрелище. Белые, оборванные тучи перетягивались через вершину горы, и уединенный монастырь, озаренный лучами солнца, казалось, плавал в воздухе, несомый облаками». Это «чудное зрелище» стало образной основой стихов, написанных во время путешествия или вскоре после него:
Монастырь на Казбеке
Высоко над семьею гор,
Казбек, твой царственный шатер
Сияет вечными лучами.
Твой монастырь за облаками,
Как в небе реющий ковчег,
Парит, чуть видный, над горами.
Далекий, вожделенный брег!
Туда б, сказав прости ущелью,
Подняться к вольной вышине!
Туда