Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Для мускатного ореха, – процедила Вероника.
Геннадий наблюдал, подняв ко рту кофейную чашку:
– Ты решила меня отравить? Готовишь яд?
Вероника надменно пропустила вопрос мимо ушей.
Пальцем столкнула червяков и опилки в маленькую пластмассовую коробочку, в которой провозила крем в ручной клади (по такому случаю ее вымыла), завинтила крышку.
Вероника была в джинсах и кашемировом свитере. Не бог весть что, конечно. Но как делали некоторые – надевали купальник и трико уже дома, а в театре просто стаскивали с себя обычную одежду… нет, – Вероника от отвращения передернула узкими плечами. Женщина должна оставаться женщиной, а не рабочей кобылой. Даже если она рабочая кобыла.
Вероника положила коробочку в сумку – не спортивное уродское говно! – а просто большую сумку Dior, с которой обычно ходила на утренний класс. Туда помещалось все, включая запасные туфли и полотенце.
– Снова на арене, – отозвался Геннадий. Пальцем он листал что-то в телефоне. И туда же поглядывал. – Молодец. Есть женщины в русских селеньях. Заодно и канифоль прихвати!
Он снова уткнулся в телефон. Пил кофе. Читал новости. Если бы его увидела сейчас Верина приятельница Лиза, она бы назидательно-победно воздела указательный палец: а я что говорила? Покажите мне красивую женщину, и я покажу вам мужчину, который…
Вероника постояла в дверях. Геннадий не видел ее лица. Да и не мог увидеть, как ее желудок при слове «канифоль» толкнулся о диафрагму.
– Помню, – буркнула Вероника и подхватила сумку на локоть.
Сначала ты ребенок. Ты так ошеломлен маминым счастьем «нас приняли!», что сам не можешь понять: любишь или ненавидишь. Потом любить или ненавидеть – поздно. Потому что вокруг – другие дети. И теперь, все, чего хочется, это быть не хуже других. Хотя бы не худшим в классе. Зеркало на стене каждый день услужливо подставляет тебе отражение в обтягивающем трико и купальнике: ты – и другие. Сравнивай. Делай выводы. Тянись!
Множество детских воль сливаются в одном желании: обойти других. Конкуренция нарастает с каждым годом.
Подростковые гормоны проходят, как шторм стороной. Не до того. Уже всем телом чувствуешь приближение последнего круга – выпускного года. Уже трепещет впереди финишная лента. Здесь еще опасно, еще можно вылететь с дистанции. Гормоны могут поставить подножку. Вдруг тебя раздует, как бегемота? Или отрастут огромные сиськи, тело обложат подушки жира? Или раздадутся вширь кости. Или проснутся, заголосят гены какой-нибудь всеми забытой прапрапрабабушки – и твое туловище станет длинным, а ноги – короткими. Или ринешься ввысь, как дерево, которое не остановится даже после того, как выпускная комиссия покачает головами: «с таким ростом теперь только в характерные танцы», «теперь только в миманс»… Или… Или…
«В гимнастике все было бы серьезней, – одергивала Веронику мать. – Не ной». И толкала к ней миску с тертой морковью.
Только часовой механизм балетной рутины позволял не сорваться.
Балет – это не богема. Балет – это рутина. Утром класс – одна и та же последовательность упражнений. Одна и та же для девочки-ученицы и для взрослой артистки. Одна и та же каждый день (кроме больничных и выходных). Одна и та же – веками. Одна и та же – в любой точке мира, если эта точка совпадает с балетным залом.
Одна и та же для танцовщицы кордебалета и для балерины.
После утреннего класса иллюзия балетной демократии рассыпается в пыль. Одним на сольную репетицию, другим в кордебалет. Одним вершки, другим корешки. Одним влачиться, другим – сиять.
Но утром об этом еще можно не думать.
Утром можно думать, что ты делаешь то же самое, что делала гениальная Маликова, до нее – многие и после тебя будут повторять другие.
Когда у самой сил плестись по жизни не было, Вероника цеплялась за шестеренки балетной рутины, и они волокли ее дальше, в будущее. Тиканье балетного распорядка успокаивало.
Во время утреннего класса сознание растворялось, как у буддиста в нирване.
Утренний класс всегда ее успокаивал.
Вероника прошла к своему месту у палки, что тянулась вдоль стены. У каждого солиста было свое. Чем ближе к центру, тем престижнее. Ее место было в центре. Но сейчас в центре висело полотенце Беловой. Сама Белова лежала щекой на полу, разложив ноги по обе стороны в шпагате.
Перед началом все растягивались, а заодно, может, досматривали утренние сны. По черному, гладко натянутому линолеуму были распластаны, раскиданы тела.
Куда бы ни шел мир в уравнивании мужчин и женщин, балета это коснуться не могло: мальчики занимались отдельно. Вероника вдохнула привычный запах множества чужих кремов, лосьонов, дезодорантов – отвратительно-ядовитый и цветочно-приятный одновременно, как в саду у злой феи.
Марина стояла поодаль, положив одну ногу на палку, голова на колене, глаза закрыты. Один приоткрылся. Увидел Веронику.
– Ты разве не на больничном? – удивилась Марина.
Вероника отодвинула ее полотенце в сторону – еще дальше от центра. Повесила свое. Бросила на пол под ним мешочек с запасными туфлями.
– Решила выйти потихоньку.
Перешагнула через чьи-то ноги. Сначала склонилась, обнимая собственные икры. Потом задрала ногу, приладила вдоль стены, стала раскачивать тазом, нажимая, продавливая тело в шпагат – глубже, глубже. Казалось, тело не тянется, а просто покрывается мелкими разрывами. «Не ной», – сказал под черепом мамин голос.
Прошла, переступая через разложенные ноги, села за рояль концертмейстер.
– О, Вероника, ты разве не на больничном?
– Соскучилась по балету.
Не прошла, а будто вкатилась и направилась к стулу Глебова. Дуля из жиденьких седых волос на затылке смешно подчеркивала массивную колоду тела.
– А я на больничном, – быстро ответила ей на незаданный вопрос Вероника. – Просто чтобы из формы сильно не выйти.
– Правильно, – кивнула Глебова. И посмотрела на остальных. – Ну поехали, девочки. Встали, встали! Шевелимся!
Все расползлись по своим местам, положили руку на палку.
– Ти-па-па-а-а-ам! Пи-рим. Пи-ри-рим… – начала показывать Глебова, одновременно напевая, какая требуется музыка: руки порхали, объясняя то движения ног, то собственно рук. На лбу ее, над губой старухи выступил первый пот. Она упала на стул. Вдоль палки пробежало общее движение: все составили стопы коробочкой, округлили свободную руку.
Концертмейстер бросила пальцы на клавиши.
Когда Глебова задавала комбинации прыжков, перебирали маленькие ножки в лайковых мягких ботиночках, подпрыгивали дряблые щеки и огромная грудь под свитером – сама Глебова уже давно не подпрыгивала. Солисткой в свое время (то есть во время великой Плисецкой) она была, как говорится, никакой. Но танцевала технично, грамотно (грамотнее Плисецкой). И класс вела хорошо. Разогревала, но не изматывала – впереди же рабочий день репетиций!