Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я нехотя взяла коробку. Куда я ее дену, думала я, что буду с ней делать? Мы сели за стол. Меня поразило, что Ринуччо ел совершенно самостоятельно, пользуясь маленькими деревянными приборами. Он перестал меня стесняться и говорил со мной на чистом итальянском языке, точно отвечая на каждый мой вопрос и в свою очередь расспрашивая меня о том, что его интересовало. Лила слушала нас и почти ничего не ела, рассеянно уставившись взглядом в тарелку. Я уже собиралась уходить, когда она вдруг сказала:
— Представляешь, я почти не вспоминаю ни Нино, ни Искью, ни наши свидания в магазине на пьяцца Мартири. А ведь тогда мне казалось, что я люблю его больше всего на свете. А сейчас мне даже неинтересно, где он и что делает.
По-моему, она говорила вполне искренне. Поэтому я не стала делиться с ней тем, что знала сама.
— Влюбленность хороша тем, что быстро проходит, — заметила я.
— А ты счастлива?
— Более-менее.
— У тебя такие красивые волосы.
— Да ладно.
— Сделай мне еще одно одолжение.
— Какое?
— Мне нужно бежать из этого дома, пока Стефано не убил меня и ребенка.
— Ты меня пугаешь.
— Прости.
— Что я должна сделать?
— Сходи поговори с Энцо. Скажи, что я терпела, сколько могла, но больше не могу.
— Я тебя не понимаю.
— Тебе и не надо ничего понимать. Тебе надо возвращаться в Пизу, у тебя своя жизнь. Просто скажи ему: «Лина старалась, но у нее ничего не вышло».
С ребенком на руках она проводила меня до двери.
— Рино, попрощайся с тетей Лену!
Мальчик улыбнулся и помахал мне ручкой.
Перед отъездом я сходила к Энцо. Когда я сказала ему: «Лина просила передать, что она старалась, но у нее ничего не вышло», на него мои слова не произвели ровным счетом никакого впечатления — на его лице не дрогнула ни одна жилка. «Ей очень плохо, — решила я добавить от себя, — но я понятия не имею, как ей помочь». Он сжал губы и помрачнел. Мы попрощались.
В поезде я открыла коробку, хотя обещала этого не делать. В ней лежало восемь тетрадей. С первых же прочитанных строк на меня накатила дурнота. В Пизе мое состояние только ухудшилось и с каждым днем делалось все невыносимее. Каждое написанное Лилой слово, каждая ее фраза, даже относящаяся к периоду детства, заставляли меня почувствовать собственную ущербность. Они обессмысливали, лишали содержания мои слова и мысли — не только давешние, но и сегодняшние. В то же время каждая страница пробуждала во мне новые идеи, как будто до сих пор я жила в каком-то оцепенении, с усердием занимаясь тем, что не имело никакого значения. Я выучила эти дневники наизусть. В конце концов я благодаря им пришла к убеждению, что мой университетский мир — с друзьями и подругами, относившимися ко мне с большим уважением, с доброжелательными преподавателями, побуждавшими меня стремиться к большему, — представлял собой замкнутую вселенную, слишком хорошо защищенную, а потому предсказуемую, особенно по сравнению с тем бурным миром, который Лила в условиях нашего квартала сумела запечатлеть в торопливых строках, плотно покрывавших помятые и усеянные пятнами листы ее тетрадей.
Все, что я делала до сих пор, показалось мне ненужным. Страх не давал мне сосредоточиться на учебе. Франко Мари уже отчислили, я осталась одна, и мне никак не удавалось избавиться от ощущения собственного ничтожества. В какой-то момент я поняла, что провалю экзамен и буду вынуждена вернуться домой. Вот почему одним ноябрьским вечером я вышла из дома, на всякий случай прихватив с собой жестяную коробку. Я остановилась на мосту Сольферино и бросила коробку в воды реки Арно.
В последний год в Пизе я полностью пересмотрела свое отношение к тому, что произошло за три предыдущих года. Я разлюбила и этот город, и своих однокурсников, и преподавателей, и экзамены, и зимние дни, и политические митинги весенними вечерами возле Баптистерия, и фильмы в киноклубе, и весь неизменный городской ландшафт: студенческое общежитие, набережную Пачинотти, улицу Двадцать Четвертого Мая, виа Сан-Фредиано, пьяцца Кавальери, виа Консоли-дель-Маре, виа Сан-Лоренцо — одни и те же знакомые маршруты по местам, так и не ставшим своими; пусть булочник со мной уже здоровался, а продавщица в газетном киоске делилась своими соображениями о погоде, их голоса, несмотря на мои старательные попытки их копировать, продолжали звучать как чужие, и чужим оставался цвет камней, деревьев, вывесок, облаков и неба.
Не знаю, была ли в том вина дневников Лилы. Очевидно одно: после того, как я их прочитала, и задолго до того, когда выбросила жестянку со всем ее содержимым, мной овладело разочарование. Исчезло первоначальное ощущение, что я нахожусь в гуще битвы. Я уже забыла, как колотилось у меня сердце перед каждым экзаменом и какая сумасшедшая радость охватывала меня каждый раз, когда я получала высший балл. Мне больше не доставляло удовольствия менять свой голос, свои привычки, свою манеру одеваться и походку — то, чему раньше я предавалась с усердием, словно участвовала в состязании на лучший маскарадный костюм и лучшую маску, такую удачную, что она почти стала моим лицом.
Вдруг мне открылось значение этого почти. Я правда этого добилась? Почти. Я вырвалась из Неаполя и своего квартала? Почти. Завела новых друзей и подруг из гораздо более образованных, чем профессор Галиани и ее дети, семей? Почти. С каждым экзаменом многомудрые преподаватели относились ко мне все благосклонней? Почти. Мне казалось, что за этим почти я разглядела истинную сущность вещей. Я боялась. Я боялась, как в свой первый день в Пизе. Боялась людей, которые были умны и образованны без всяких почти, просто сами по себе.
А таких в Высшей нормальной школе было немало. Не только студентов, которые с блеском сдавали любые экзамены — по греческому, латыни или истории. В университете было много молодежи, в основном молодых мужчин — самые уважаемые профессора и знаменитые выпускники тоже по большей части были мужчины, — которым все давалось легко потому, что они точно знали, для чего учатся. Они получили это знание по наследству, как животным достается в наследство от предков чувство направления. Они знали, как делается газета или журнал, как работает издательство, чем занимается редколлегия радиостанции или телевизионного канала, как снимаются фильмы, что собой представляет университетская табель о рангах и что находится за пределами наших городов и деревень, за Альпами и за морем. Они знали имена известных людей и знали, кто из них достоин уважения, а кто — презрения. Я же ничего этого не знала. Для меня любой человек, чье имя я видела напечатанным в газете или на книжной обложке, был божеством. Если кто-то с восхищением или порицанием говорил при мне: это сын того-то, а она племянница такого-то, я молчала и делала вид, что понимаю, о чем речь.