Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Авачинский вулкан, по которому бухта названа, верст шестьдесят от Петропавловска, а на взгляд — вот он, рукой подать. Потухшим считается, а глядишь, дымок над ним белою воронкою. Издали создается впечатление, что небо, словно процеженное сизое молоко, струйкой льется в эту воронку. Вулкан спокойненько, в охотку, утоляет свою вулканью жажду, потому и по-тихому ведет себя. И опять же камчадалы шутят: не дай бог, захлебнется, рыгнет тогда огнем и каменьями, залихорадит и сушу, и море. Закачается город, словно пьяный, деревни и деревья, и сама Авачинская бухта, словно всклень переполненная чаша в безветрии плеснет на берега…
Своенравна Камчатка, но коль обживешься — ничего. Стоит ли заботиться, как она нас встретит? Гляжу с удивлением на Скалова.
— Как встретит Камчатка? — повторяю раздумчиво уже высказанное мной.
— Сказал как смазал, — печально улыбается Скалов, и глаза его притухают, меркнет блеск, навеянный восторгом от встречи с океаном. — Не о Камчатке-любушке я. Не о ней…
«О чем же?» — думаю. Поначалу Сергея не взяли на флот, прихрамывал он после ранения, осколки еще сидели в ноге. Дорабатывай, моряк, свой век на берегу. В море же от тебя польза невелика. На суше работы — хоть аврал объявляй, не обидим, мол, пострадавшего за счастье народов, моряка. И жильем а всем прочим обеспечим, надо: за счет производства лечиться пошлем.
«Списать, как непригодного, маракуете? — взъярился Скалов. — Да я с такой увечиной из танка не вылазил, считай, два года. А вы меня в инвалиды? В бою — годен, а в миру — нет?»
Добился своего Сергей: взяли его на сейнер. Осколки в ноге словно затаились на это время. Вроде бы оставили человека в покое. Но не надолго. Крепился капитан, да напрасно — вскрылась рана. Пришлось лечь в госпиталь на операцию, потом на вторую. Все это время помощник командовал сейнером. Сейчас Скалов возвращался после третьей операции из Москвы. Врачи сказали: теперь все, последний осколок, беда твоя, удален. Теперь будь спокоен, теперь…
Да, кроме смерти от всего вылечишься. Но кто знает, не то скипится, не то рассыплется, как ни дуйся лягушка, а до вола далеко. Был конь, да изъездился. Может, и вправду Сергею в береговые рыбаки уйти?
— Сколько лет-зим-то тебе, Серега? — пытаюсь навести его на разговор о работенке на суше, сумрачность друга развеять, как ни говори, а вместе потужить — любое горе — полгоря.
— Лет не так уж много, а вот зим, друг ты мой, ой, ой!
— Как это «зим»? — не сразу понял я.
— Зим, говорю, много. Считай, всю дорогу по зимнику, — философски протянул Сергей и вдруг неожиданно оборвал. — Ничего ты не понял. Не о том я. Пойдем-ка лучше спать. Утро вечера мудренее. Нахватался я морского солонца, будто снотворного хватил, вот и потянуло ко сну. Сил нет. Пойдем…
«Не о том я», «Зим много», «Считай, всю дорогу по зимнику», — медленно повторял я слова Сергея, укладываясь на свою железную двухъярусную койку, совсем такую, как в казармах запасного полка. Уснуть я, конечно, не мог. Каково думается — таково и спится, бывает, и сон не в сон, и во сне — думаешь, да еще как.
* * *Не знаю: у кого как, а у меня, как только снял погоны, все перемешалось. Жизнь с виду проста, а окунешься — суводь, не сумеешь выплыть — закрутит.
Направили меня, как инвалида, в артель «Красный швейник». Почему, думаю, «Красный»? И что я там буду делать, шить? Назначают агентом по снабжению и сбыту. В артели двести душ инвалидов всех групп, всех войн, труда и детства. Каждому дай работу. Пенсии — от получки до получки — внатяжку. А жить — любить надо. За это воевали. Сырым, а не сырьем, в складе пахнет. На полках для мануфактуры — один мышиный помет. Шей из материала заказчика. Заказчиков — завались, но у них самих материала разве что на носовые утирки.
Что, думаю, делать? Отказаться? Сдрейфил, скажут. Но с чего начинать? Председатель — разбитной человек. Женщина. Протез на левой ноге по колено, а шустрит — на двух здоровых не угонишься. Лицом — армянка и характером горяча. Не подуешь — обожжешься! Тиманова Евдокия Ивановна.
Замполит, он же парторг, товарищ Ковальчуков. Резко скрипит протезом, опираясь на костыль, тяжело, взад-вперед, ходит артельным двором. У артельщиков сумрачные, тяжелые взгляды. Без работы люди. Ведь кто не работает, тот не ест. Без работы еше можно, а вот без еды…
— Может, в райком обратиться? — советуюсь с Ковальчуковым.
— Напрасно. Обращался и не раз. Там более важными делами заняты. Не завод мы, не фабрика. Артель, — устало ответил Ковальчуков и зло скрипнул протезом.
Более важными?
Я направился в райком партии, твердя эти два слова: «более важными».
— Кто вы? — спросила секретарша в приемной и, глянув на меня, сбавила тон. — Как доложить о вас?
Смекнул я, не пустит. Народу в приемной куча. Оправил я гимнастерку под ремень, планшет, словно пистолет, поправил, дунул на орденские планки — будто запылились они. Фуражку — в левую руку к груди. Полная официальность. Офицер, только без погон.
— Лейтенант, — говорю, — из Особого… — Секретарша, вздохнув, глянула на меня и пошла докладывать. Приняли. Вхожу в кабинет и от дверей в атаку:
— Кто не работает, тот не ест! — говорю.
— Что, что?
Секретарь, дородный мужчина, на груди колодка орденов в ладонь шириной. Не иначе, генерал по ранению или болезни уволенный. Солнце из окна в глаза мне, слепит, лица секретаря не разберу. Повторяю:
— Лозунг у нас такой есть. Кто не работает, тот не ест…
— Правильно, — говорит секретарь. — Есть. А вы что? Не работаете?
— Не я один. Двести душ только в одном подразделении…
— В каком «подразделении»?