Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А раньше?
— Раньше у Львова было. Только он через Москву не шел.
— Смотрите львовский. — Николай Николаевич толкнул Клаву в плечо.
— Знаю. — Она отбросила остальные листки в сторону. — Тут восемь человек получается.
— Ну это лучше, чем тридцать четыре. — Игорь с Кленовым радостно переглянулись.
— А во сколько он прибывает? — спросила Клава.
— Так через… — Петр Наумович посмотрел на часы. — Через час пятьдесят восемь минут. На тринадцатый путь. А отправляется через восемь с половиной часов, как семьдесят четвертый.
— Через восемь часов… — повторил Игорь, вычисляя в уме время. — Ну да, все точно. Он ведь мог второго проводника попросить пассажиров встречать.
— Ну что, больше мы за это время ничего не узнаем. — Клавдия встала. — Большое вам спасибо, Петр Наумович, вы нас очень выручили.
— Да ла-адно. — Начальник расплылся в улыбке. — Может, вам билетик куда достать надо? Так вы не стесняйтесь, подходите…
— Что теперь будем делать? — спросил Кленов, когда они вышли из кабинета в шумный вонючий вестибюль. — Поедем в прокуратуру? Теперь это дело техники: узнать, кто из проводников работал в хабаровском составе, и сопоставить фамилии. И всех делов. Уже завтра-послезавтра мы будем знать его имя.
— Правильно, — согласился Игорь. — Уже завтра или послезавтра.
— Нет, — тихо сказала Клавдия. — Так не пойдет.
— Но почему?
— Потому… — Она вдруг увидела в одном из зеркал свое отражение. Светловолосая женщина в шубе, лет под сорок. — Потому что сегодня восьмой день…
Пятница. С утра до ночи
Когда объявили приговор, Карев как-то криво улыбнулся и вдруг понял, что не может сдвинуться с места.
Нет, нога уже была в порядке, рука вот иногда побаливала к плохой погоде, а ноги — здоровые. Но не идут.
Конвоиры грубо завернули руки за спину и сцепили наручниками. Когда наручники закрываются, они так интересно потрескивают. Зубчатая дужка входит в паз, щелкая по фиксатору.
— Вперед! — скомандовал сержант, но Карев, сделав несильный шаг, стал падать, поэтому охранникам пришлось подхватить его под руки и почти утащить из зала суда.
Карев смотрел на их натужные лица и все еще улыбался виноватой кривой улыбкой.
— А что мне будет? — спросил он.
— Что будет? — просипел сержант. — Грохнут тебя, отец.
«А, ну да, — подумал дьячок, — правильно, судья так и сказала: «к высшей мере». Молодая такая, красивая… Только она невнятно как-то пролепетала. Без выражения. Как будто сама стеснялась этих слов. А такие слова надо говорить громко, выразительно, с расстановкой. Это же как Божье слово. Это же объявляют Судьбу, То, что всегда было в руках Господа, люди берут в свои руки. Это очень торжественный момент, а она еле-еле…»
В зале суда сидело несколько родственников убитых женщин, постоянно крутились журналисты, даже зарубежные были. Сначала Кареву эти журналисты нравились, они могли выслушивать его часами, все фиксировали на пленку, аккуратно записывали в блокноты, смотрели на Карева испуганно и даже немного восхищенно. Но потом они стали его пугать, потому что как-то закрепляли безвозвратно все, что он говорил.
А была это ложь от первого да последнего слова Такая даже изощренная ложь, черная и лихая.
Но он принял ее на себя, потому что думал: «Вот я им покажу, что взять грех на себя не так страшно. Даже чужой грех. Иисус Христос взял на себя грехи человечества, так неужели я не возьму один какой-то?!»
И так вошло в него, что это путь, что это миссия, что здесь искупление для всех людей.
Конечно, ему сразу не поверили. Людишкам не хочется видеть среди себя святого, они даже отмоют его от преступления, лишь бы самим себе сказать утешенно: нет, он тоже мелкий, тоже тварь дрожащая.
И поначалу весь азарт вылился в желание наказать их за серую слепоту. Выйти перед ними в смертном грехе, но светящимся.
И пиком счастья была его последняя встреча с отцом Сергием, этим начетчиком от христианства, этим блудодеем под маской доброты, этим немощным праведником.
Карев смотрел в глаза Сергию и с удовольствием выкрикивал:
— А! Съел?! Обметнулся?! Уже открестился от меня, проанафемствовал?! Это тебе не мелкие грешки на исповеди выслушивать — изменил там супруге, дескать, напился, мол, скоромного поел! Тут тебе грех во всей своей красоте и величии. Убивец я! Тяжки грехи мои! И приму на себя кару Всевышнего! И не отвращу лице мое перед искуплением!
Отец Сергий смотрел на Карева испуганно, крестился истово, что-то говорил бессвязно. Он был раздавлен, он был уничтожен, он был повергнут в прах.
— Ну что, этот грех Господь мне отпустит?! — смеялся Карев. — Примет от меня покаяние?
— Господь — всеблагий, — сказал батюшка. — Он твой грех отпустит. Но ты должен выйти к людям. Ты среди них свой грех свершил, суд людской тебя пусть судит.
— Ишь как ты запел! Людской суд? А не выше ли суд Божий? Или ты только здесь такой праведный, а секреты исповеди тащишь в милицию?
Карев гремел обличением, и слова его эхом носились по пустой церкви.
— А мне Божий суд важнее! Я, как Христос, грехи на себя беру, и пусть распнут праведника!
И батюшка вдруг рукой прикрыл губы, словно не хотел выпускать из себя поспешное слово. Но не удержал.
— Прелесть… — сказал он тихо.
Карев тогда не обратил внимания на это двусмысленное слово, которое в миру означает — красота, радость, восхищение, а в табели грехов — совсем-совсем иное: ослепление собственной ложной праведностью. В прелесть вводит дьявол, это он подсказывает, что ты свят, что ты выше других людей, что ты уже равен Господу. И радость от этого есть, и восхищение собой, и даже ядовито-колерная красота, но все это — прелесть.
Уже теперь, когда объявлен приговор, когда его переодели в полосатую робу, когда он прислушивается к ночным шагам в коридоре, с замиранием дыхания гадая, идут к нему сейчас или мимо, Карев все чаще вспоминал это тихое и страшное слово.
Все кассации и жалобы были Отосланы. И все вернулись безутешными, оставалась одна надежда на помилование Президента. Но адвокат при встрече отводил глаза, пожимал плечами, уходил от ответа, а потом прямо сказал:
— Готовьтесь к худшему.
И только тогда стало страшно по-настоящему.
«Зачем же я это сделал?! — беззвучно кричал Геннадий. — Что же я натворил?! На что замахнулся?!»
И вдруг весь энтузиазм прошедших месяцев предстал пустым и гадким. Как он вылез на купол и стоял в лучах прожекторов, такой красивый, восхищенный, радостный, легкий и бездумный. Прелесть! Как разбежался и бросился вниз, почему-то поверив, что сумеет полететь.