Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может быть, он и читал их — но что он мог сделать?
Питание?.. Откуда же его было взять?.. Ведь это был концлагерь — да еще в военные годы…
На грани голода жили все — и больные, и персонал. Единственное, что поддерживало жизнь наших туберкулезников — это 400-граммовая больничная пайка. Пайка черного кислого хлеба. Сестра-хозяйка, раздававшая пищу, разрезала эту пайку на три куска, чтобы больные не съедали ее сразу с утра. Если случались — не часто — какие-то добавочные порции, их отдавали в хирургию и терапию, где врачи ссорились между собой за «своих больных» и назначали их более «перспективным», которые могли еще выздороветь.
На долю туберкулезников не доставалось ничего.
Но все, кроме самих больных, умолявших о добавке, понимали, что это — справедливо, ибо для туберкулезников добавка ничего не изменит — ведь все они все равно были обречены…
Конечно, попавшие в Мошево все же были счастливцами — они лежали (и умирали) на железных койках, на чистых простынях; они лежали в палатах со свежим воздухом, так как форточки никогда не закрывались.
Пока они были ходячими, они пользовались уборной, а на «последние дни» их переводили в небольшую, на три — четыре человека, палату — палату номер четыре, где было «спокойнее и условия гораздо лучше», как мы их уверяли: «Сами убедитесь!» Вряд ли больные нам верили, но что же было делать?..
Но доктор Грудзинский и в этих условиях пытался что-то «делать». Делал все, что было в его силах, и больные чувствовали это и обожали его.
…Вспоминаю. Мы отправляемся на обход. Ежедневный утренний обход всех палат. Двери в палаты закрыты. Из-за них доносится то затихающий, то нарастающий, почти непрерывный кашель… Длинный коридор…
— Ну-с, Пимперле! — Почему-то он окрестил меня этим прозвищем. Что оно означало, вероятно, он и сам не знал, но, очевидно, что-то связанное с молодостью и неопытностью, ибо, хотя мне уже минуло 35, я была самой молодой из мошевских медсестер.
— Ну-с, Пимперле, — говорил доктор Грудзинский, останавливаясь перед дверью палаты, в которую нам следовало войти, — «сделаем лицо»!
И лицо его принимало бодрое, энергичное выражение. Даже глаза начинали блестеть. Словно волной смывало усталость, старость, тоску…
— Пошли!
Он широким жестом распахивал дверь, галантно пропуская меня вперед: «Сестра, прошу!..»
— Доброе утро, как дела? — весело приветствует своих больных доктор Грудзинский.
— Доброе утро, доктор! — несется со всех сторон. Начинается обход.
— Да… Кашель, конечно, мучительно… Конечно. Но вы же ведь образованный человек?.. Вы же понимаете, что это — отделение мокроты, это необходимо и это — единственное, что может спасти… Потерпите, дружок!
— Ну, как дела, работяга?.. Вид-то у вас сегодня получше!.. Температура?.. Хм… (температурный лист висит в ногах, на спинке кровати)… Да, конечно, температурка держится!.. Но, поверьте, это вовсе не плохо. Значит, организм борется — борется, и это — главное!
Вот так и дальше. Каждому доброе, ободряющее слово, может быть, и не совсем правдивое, но ведь только это может дать своим больным в данной ситуации доктор Грудзинский.
И тут, в палате безнадежно больных, обреченных людей наступали удивительные минуты… Безобразные железные койки, серые застиранные одежда, изможденные лица — все уходит куда-то, исчезает из действительности, улетучивается, как печаль и тоска с лица доктора Грудзинского. Все забывается; верится во все, пусть самое невероятное, самое несбыточное… Редкие, удивительные минуты. Даже кашель внезапно утихает. Ему верят. На него надеются.
Такие минуты надежды, думаю, испытали многие из лагерников и помнят о них до конца своей жизни, даже если и прожили долго, если удалось выжить и выйти из лагеря…
Между приступами кашля кто-то умоляет о кодеине.
— Кодеин?.. Но ведь его нет в нашей аптеке. Надо подождать новую партию медикаментов… Нет, нет, я постараюсь достать, конечно, пропишу вам… На ночь получите укол, поспите, и кашель полегчает…
В дежурке доктор диктует мне «требование в аптеку» — все ту же ипекакуану, тот же хлористый кальций — все больные знают, что из него образуются «капсулы» для туберкулезных «палочек», и свято верят в это; камфару и кофеин; хлорамин… и, подумав, доктор говорит: «Все».
— Как все?! — взрываюсь я. — А пантопон? Вы же обещали Куликову!
— Пимперле, — говорит доктор Грудзинский грустно, но твердо, — сделаете ему кубик aqua distillate (дистиллированная вода) — поверьте, действие будет то же самое…
Рот у меня открывается, и вид, должно быть, самый идиотский.
— Доктор, — бормочу я, — как же… я не понимаю…
— Не понимаете, потому что слишком юны… Ничего, потом поймете. Ну, пока. Если что понадобится — пошлите за мной.
…На ночь я делаю Куликову инъекцию — кубик aqua distilate.
Я шепчу ему прерывающимся голосом: «Ну вот, Володя… Теперь вы хорошо поспите…» И Володя Куликов счастливо улыбается: «Спасибо, сестра!» Он спокойно засыпает и спит два-три часа. А то и больше. И без всякого пантопона!..
…Все это было много позже моего первого самостоятельного дежурства, когда я ко многому уже привыкла. К сожалению (или, наоборот, к счастью?), человек ко всему привыкает… Привыкла и я. Привыкла без ужаса прислушиваться к ночному кашлю. Поняла, что ни в одну палату без реальной необходимости заходить не надо, потому что так будет лучше, тише, спокойнее в палате, и кашля меньше. В четвертой палате всегда сидит санитар, и он позовет меня, когда надо.
Привыкла я делать камфару и кофеин умирающим и пользоваться кубиком aqua distilata, если не было ни морфия, ни пантопона… Привыкла писать густым раствором марганца на голени умершего номер его личного дела, перед тем как отправить его в морг. Научилась вводить глюкозу и магнезию и в вены попадала даже лучше других. В общем, постепенно я становилась профессиональной медицинской сестрой, и доктор Грудзинский был весьма доволен и расхваливал меня «на свою голову», как он выразился, когда вдруг пришел приказ перевести меня в хирургию, куда переходить я ни за что не хотела.
Я бегала к Маргарите Львовне, умоляла, чтобы меня оставили в милом, обжитом моем туберкулезном!
Все тут было мило: в терапии под боком дежурила Екатерина Михайловна, которую всегда можно было позвать на помощь, а в спокойные ночи, когда никто не умирал, она забегала ко мне просто поболтать, посидеть перед печуркой, которая топилась у меня в дежурке.
А иногда заходил в гости кто-нибудь из врачей — ведь они жили тут же, под боком, и в «свободное время» вовсе не были похожи на недосягаемые медицинские «божества», при которых медсестры и рот боялись раскрыть… С Аглаей Михайловной мы тоже поладили отлично. В общем, мне нравилось здесь и совсем не хотелось уходить в новую неизвестность.
…Как я умоляла Маргариту Львовну, чтобы меня оставили в туберкулезном! Но почему-то на этот раз не сработало, и настал день, когда я должна была принять дежурство в хирургическом.