Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зато в дни «недежурств», в наши милые вечерние часы на Васькиной полянке, а зимой где-нибудь в лаборатории или вовсе в коридоре, у лестничной клетки, врачи превращались в просто добрых знакомых, перебрасывались пустяковыми шутками, необязательно слишком умными, рассказывали истории «из прошлой жизни» или взапуски играли в «литературные» игры, вроде тех, которыми интеллигентные «зеки» развлекаются на пересылках на долгих этапах.
Сначала мне трудно было привыкнуть к такому «двуличию» врачей, и их тон на работе меня коробил, или задевал, во всяком случае. Но потом я привыкла и поняла, что непререкаемый авторитет врача, его «божественность» имеет свой смысл. Чем больше больной верит во врача, тем у него больше шансов выздороветь. Чем больше сестра боится врача, тем добросовестней и аккуратней будет работать, если не хватает у нее собственной добросовестности!..
Однако единственной отраслью практической медицины, в которую я поверила и которая заслужила мое безоговорочное признание, стала хирургия. И работа в хирургическом отделении показалась мне даже интересной.
Но все это пришло не сразу, много не сразу!
…Мои первые неудачи и промахи в процессе овладения обязанностями палатной медсестры начались еще до хирургического корпуса. Я уже работала в туберкулезном, но иногда меня посылали поддежурить в какой-нибудь другой корпус.
Был у нас специальный корпус «доходяг». Таких же безнадежных, как и наши туберкулезники. Это был корпус дистрофиков — не помню, чтобы хоть кто-нибудь из них поправился и вышел из больницы. Я не работала в этом корпусе, но мне приходилось несколько раз заменять там сестру, и это было ужасно.
Болезнь, с которой лежали эти тощие, умирающие люди, носила звучное и даже красивое названье — пелагра. Ее признаками считалось полное истощение — дистрофия и темные твердые «кожаные» пятна на коленях, на локтях, на ягодицах.
Кроме звучного названия болезни все остальное было уродливо и отвратительно. Больных было слишком много даже для двух этажей отдельного корпуса, и это был единственный корпус, где в палатах была «вагонка» вместо кроватей, и те, кто был еще в силах залезть, размещались на верхних нарах.
В палатах, больше похожих на тюремные камеры, не хватало воздуха. Открывать форточки не давали сами больные, те, кто лежал у окна. Вместе с тем зловоние было нестерпимым. К дистрофии неизбежно присоединялись поносы, и в каждой палате стояло деревянное кресло с дырой в сиденье, под которой стояло ведро. Санитары не успевали выносить ведра и подкладывать судна тем, которые уже не в состоянии были добраться до кресла. Таков был дистрофический, или «пелагрозный», корпус.
К счастью, мне не пришлось в нем работать, но одно мое дежурство там ознаменовалась трагикомическим происшествием, запомнившимся мне на всю жизнь. Правда, сейчас, в свете прошедших десятилетий, оно вспоминается скорей в комических тонах.
Как я уже упомянула, в палатах этого корпуса была вагонка — сплошные двухэтажные нары. Я вхожу в палату измерять температуру. Хотя заранее известно, что больше 35 с десятыми ни у кого не бывает, но так уж положено: больные должны чувствовать себя больными и верить в магические таинства медицины, в том числе и в таинство измерения температуры.
Термометры, штук пять-шесть, помещаются в пол-литровой стеклянной баночке, где их хвостики обеззараживаются, купаясь в растворе хлорамина. Пока больные держат термометры, я ставлю баночку на краешек чьих-то нар, а сама болтаю с больными, рассказываю какие-то пустяки, как обычно стараюсь подбодрить и развеселить — все-таки новая незнакомая сестра для них тоже событие. Вся палата принимает участие в разговоре.
Один за другим забираю я градусники из подмышек больных и водворяю их в хлорамин. Вот и последний. Но тут больной на нарах делает какое-то случайное резкое движение и… баночка с хлорамином и термометрами летит с высоты верхних нар — на пол!.. Термометры разлетаются по всей палате. Вдребезги! Все до одного!..
Вся палата замирает от ужаса, уставившись на мелкие осколки и весело прыгающие по всем полу серебряные шарики ртути. Из опрокинутой баночки медленно течет хлораминовая лужица. Я чувствую, как немеют мои ноги…
Сейчас, конечно, смешно. Пять разбитых термометров — подумаешь, проблема! Но тогда это было больше чем проблема. Это было бедствие! Их негде было купить… Их где-то должен будет достать сам Неймарк! Да и можно ли вообще их будет достать??. А до Неймарка должна была узнать старшая сестра, потом дежурный врач, потом заведующий отделением, потом…
У каждого в жизни бывают мгновения, когда ему не фигурально, а совершенно реально «не хочется жить»! Лучше исчезнуть мгновенно и навсегда. Ничего не видеть, ничего не знать… Это был один из таких моментов… Ох, этот ужас непоправимого!
В каждой работе, в каждой деятельности это может случиться. В медицине это особенно страшно. И все же мои непоправимо разбитые градусники — какими невинными «цветочками» они оказались! Позже мне пришлось отведать и «ягодок»!
…Совершенно не помню, как меня бранили, но что бранили, знаю наверное. Грозили списать в зону, что-то и как-то докладывали Неймарку… Все это, конечно, было, но следа в памяти не оставило. Вероятно, благодаря вмешательству Маргариты Львовны меня в зону все-таки не списали.
Хирургический корпус был тоже двухэтажным, как и все остальные. Вверху помещалась «чистая хирургия», внизу — гнойная. Днем в каждом отделении дежурила своя сестра, а на ночь оставалась одна общая, которая, надев специальный «гнойный» халат, должна была время от времени спускаться вниз и смотреть, все ли в порядке у «гнойных».
Общая была и старшая сестра — Варвара Сергеевна — чрезвычайно важная величественная дама с прекрасными пышными бледно-золотистыми волосами, греческим профилем и двумя солидными подбородками. Ее побаивались санитары и больные, медсестры и даже врачи, хотя последние тщательно старались скрыть это. Она — одна единственная изо всех сестер — имела собственную кабинку тут же, в хирургическом корпусе, помещавшуюся рядом с нашим автоклавом.
Ах, как не любили мы его загружать под неусыпным и строгим взором Варвары Сергеевны!
Возраста она была неопределенного. Но при всей ее солидности с некоторой натяжкой его можно было отнести к «среднему». Престиж ее был непререкаем. Возможно, этому способствовала и ее фамилия — Ахматова. По ее словам, она была какой-то дальней родственницей «той самой» Ахматовой.
Варвара Сергеевна сразу же невзлюбила меня, и доставалось мне от нее за любой промах, а их, конечно, особенно в первое время, бывало у меня немало — что там разбитые градусники в пелагрозном отделении! Были и распаянные шприцы, и поломанные иголки, и потерянные мандрены и, даже страшно сказать, разбитый аппарат Боброва, за которым меня послали в другой корпус, да еще и перед самой операцией. Понятно, что я торопилась и бежала… В общем, первое время жилось мне в хирургии несладко.
Конечно, хирургический корпус ни в какое сравнение с туберкулезным идти не мог. Это было настоящее хирургическое отделение с отличной операционной и рентгеновским аппаратом. В палатах стояли хорошие никелированные кровати. Целое, не застиранное белье, теплые одеяла. Имелись раскладные кресла-коляски, на которых возили больных.