Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Наверное, хорошо.
— Терпеть не могу тех, у кого все хорошо. Бла-го-по-луч-ных.
— Как же это ты, с твоей душой милосердного самаритянина... — Я ощутила, что становлюсь несправедливой. — Тебе ведь нужен убогий, кого можно врачевать, формировать, оберегать...
— Разве плохо — делать добро, подать руку слабому?
— Я тоже подала, я тоже старалась быть доброй, но мне на это сказали: «Старомодно, каждый должен помогать себе сам!» И, желая ему помочь, я не сделала ничего. Может быть, просто не умела сделать это как следует.
— Старомодно и копить вещи, они всегда портили людей. Только раньше гонялись за каретой с парой лошадей, а теперь — за «Жигулями». Но мы начали спорить не о том.
— А о чем же?
— О благополучных. Для них все остановилось — и душевные движения тоже. Вот такую душевную дремоту я не люблю, не терплю, ненавижу. Потому что с самодовольством приходит высокомерие, отрыв от окружающих, та самая неконтактность, о которой мы сейчас кричим как о социальной беде...
— Скажи, что такое доброта? — прервала я его. — Всегда ли другим хорошо от нее?
— Бывает доброта — от трусости...
— Не годится. Не тот случай. Видишь ли, я не могу понять, каков был человек, с которым я прожила жизнь. Но если человек всю жизнь ожидает чуда, если ищет счастья, значит... значит, он был несчастен?
— Может быть, ты придумала своего человека, придумала чувство. Идеала не бывает. Но какая-то далекая звезда заставляет верить, что он все-таки есть, и потому мы так беспокойны, мечемся, ищем, ждем. Один миг чуда в молодости отнимает покой на долгие годы. Расскажи мне о своем муже...
И я стала рассказывать, еще раз прошла через все то, что одолевало меня этой ночью. Рассказывала откровенно, ничего не тая, как близкому человеку, как родственной душе. Почему?
— Он был неудачником? — спросил Алексей.
— Как сказать? И да, и нет. Мне теперь начинает казаться, что беда именно в том, что он был все же талантлив. Звучит парадоксально, но есть, наверное, такие люди среди определяющих культурную жизнь, кто боится таланта. Отстраняя таланты, они сами не выглядят столь серыми. И разве есть такой царь, что подпустит к своему трону другого? У молодости всегда было множество преимуществ, теперь — в особенности. Труднее всего тем, кто и не молод, и не стар. Таким и был Артур последние десять лет. Ему отказывали в одной постановке за другой. Почему? Под всякими глупыми предлогами. А он распланировал их вперед. Сколько? У него были свои мечты. В молодости он еще рассказывал мне о своих цветных снах, и я его слушала. Тогда небо еще соединялось с землей, любовь — с повседневностью. Слушай, Алексей, не забываем ли мы о звездах и солнце в повседневной суете?
— Ты долго прожила с художником. Спросила бы хоть раз: что произошло бы с Джульеттой, стань она женой Ромео, или Лаура — супругой Петрарки, если бы Беатриче и Данте, Офелия и Гамлет начали жить семейной жизнью?
— Но почему не может вечно существовать женщина-мечта, почему поклонение, культ любимой женщины не может продолжаться и после свадьбы?
— Может! — почти крикнул Алексей. — Но поклонение должно быть обоюдным.
Вот какие высокие слова вырвались у Алексея. А я — я никогда не употребляла их в разговорах с Артуром. Почему радист говорил то, что на самом деле должна была сказать я, жена режиссера? Не выпала ли я на каком-то повороте из жизни Артура? И почему я не попробовала, пусть и на закате, войти в нее снова и, может быть, успешно?
— Девятнадцатый век был, говорят, веком первой любви, двадцатый — век любви последней, — вывел меня из раздумий голос Алексея. — Так что ты ничего не потеряла.
Он засмеялся. Встал и, слегка придерживаясь за край столика, подошел ко мне, наклонился. И снова моя щека ощутила мгновенную теплоту, так давно не испытанную и, может быть, так же издавна ожидавшуюся как величайшее в мире чудо, которого стоило ждать.
— Помнишь наш последний бой, сани, медсанбат? — спросила я, странно взволнованная.
— Прости, Вера, прости. Только я — не твой Алексей. Мы смогли так, от сердца, поговорить, потому что у нас много общего. Молодость. Фронт. И то, что мы не теряем надежды...
Я не ощутила разочарования. И стыда за откровенность — тоже. Я смотрела в дружески, совсем рядом улыбавшиеся глаза и думала, что своего чуда я все-таки дождусь. Когда? Кто знает...
ДВА СВОБОДНЫХ ЧЕЛОВЕКА
1. ЧЕТЫРЕ ДНЯ НА ПУТИ В ПАРИЖ
Жители больших городов чаще всего знают свою улицу, центр и, в лучшем случае, еще какую-то часть города и не испытывают ни малейшего желания установить, как же велик в действительности их город и куда течет пересекающая его река. Они прекрасно знают, чем надо любоваться в Париже; ну, а в своем краю? К примеру, много ли рижан бывало в районе порта или добиралось по Даугаве до места, где река впадает в море, где возвышается маяк, словно часовой у ворот, ведущих в бескрайний простор? Между тем путь этот богат неожиданными открытиями и чудесами, полон кораблей и лодок, мысов и островов, его обступают зеленые луга и песчаные откосы, вливаются большие и малые притоки. Река словно гордится: вот я какая и вот что у меня есть. И в доселе равнодушном сердце внезапно вспыхивает гордость: «Ведь эта могучая река — моя, она течет по моей родной земле, как же можно было не знать, не помнить этого!»
Примерно такие мысли занимали кандидата медицинских наук Ивету Берг, когда судно уже миновало Даугавгривский маяк. Из прожитых ею тридцати девяти лет она лишь военные годы провела в деревне, а все остальные были прожиты в Межапарке, почти на самом берегу Киш-озера, где тоже хватало лодок и парусов, но где она ни разу не ощутила волнующего призыва этих самых лодок, парусов и самого водного простора, не испытала желания узнать, как сообщается озеро с Даугавой, с другими реками, с морем.
Кончался апрельский понедельник, когда ровно в полночь