Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нельзя спасти людей, которые в данный момент убивают друг друга, — сказала Маша. — Мы должны спасти одного — Петра Столыпина.
— Знаю, я — сволочь…
— Нет. Ты самая лучшая из нас.
— Скажешь тоже!
— Ты плачешь по самой лучшей причине. Потому что не можешь так, — сказала Маша.
— Нет, — отказалась от своей «лучшести» Чуб, — мы договорились. Я могу! Я еще могу отказаться. Я не знаю, как вам, а мне очень нравилось там. — Палец певицы закрутился, не зная, в какую сторону показывать настоящее. — Я даже представить себе не могу, как это я там не рожусь и буду всю жизнь куковать в этой деревне, где нет ни кино, ни телевизора, ни эстрадной карьеры не сделать. Вот думаю об этом и все, все во мне протестует! Но…
Но то-то и оно, что с тех пор как Маша щелкнула пальцами, в голове Чуб все прокручивался и прокручивался один и тот же сюжет.
Проплывающие мимо гробы, устремленные к Аскольдовой могиле, и наполненный пустотой взгляд женщины, кричащей ей, Даше:
«Почему вы… позволили? Как? Как вы могли?!»
* * *
— Его звали Сашей. Она кричала «мой Сашенька». Наверное, это был ее жених. — Землепотрясная все не могла успокоиться. — Но мы спасем его?
— Спасем.
Ближе к ночи мазь Бормента, пожертвованная соседкой, дала обнадеживающие результаты — правые рука и нога были все так же непослушны, но, по крайней мере, попытки призвать их к послушанию перестали быть болезненными.
В спальне горели свечи. Катя спала на диване в гостиной. Трехдюймовые и шестидюймовые пушки притихли до утра. Полыхающий дом напротив сделал кремовую штору красной.
— Ты не знаешь, где мой листок? — справилась Маша. — Справка, что я составила по делу Богрова?
— Богрова? Сейчас принесу.
Вернувшись, Чуб с отвращением поднесла к глазам плотно исписанный лист, свидетельствовавший: студентка, как обычно, подошла к вопросу крайне ответственно.
— Только вот, знаешь… — Певица опустила ресницы. — Получается, для того, чтобы ее Саша выжил, мой мальчик губастенький должен погибнуть. Как же так? Разве так честно?
— Это не ради одного Саши… — Маша не договорила.
Смерть одного конкретного человека наложилась в сознании Чуб на смерть другого — губастенького.
И теперь Даша стояла пред выбором и не могла понять, почему одна смерть лучше другой?
— Или он правда был плохим? — с надеждой спросила она.
— Дмитрий Григорьевич Богров. Кличка «Митька Буржуй». Настоящее имя Мордко Гершович Богров. — Маша смотрела в потолок. — Учился в 1-й Александровской гимназии, как и Булгаков. Окончил гимназию в июне 1905, на четыре года раньше Булгакова. Поступил на юридический факультет киевского университета Святого Владимира. Булгаков учился там же на медицинском.
— Можно не про Булгакова? — одернула Даша.
— Да, конечно. Богров — внук известного русско-еврейского писателя, автора «Записок еврея», печатавшихся в «Отечественных записках» Некрасова. Некрасов оценивал его труд высоко. Отец Мити — киевский присяжный поверенный, богатый домовладелец. Имел доходный дом на Бибиковском, № 4. Они жили там же, во флигеле.
— На бульваре Шевченко, — истолковала Даша. — Где это? Над кафешкой?
— Там, где гостиница «Ленинград»[29]. У отца Мити был капитал в полмиллиона. Григорий Богров был видным членом общества, членом Дворянского клуба — единственным евреем, принятым в его члены. Выделял сыну сто-сто пятьдесят рублей в месяц. Это много.
— Ну и зачем его сын Столыпина грохнул? — тоскливо протянула Даша. — Решил, что мало?
— В том-то и состоит загадка Богрова, — вздохнула студентка в ответ. — В итоге, никто так толком и не понял: почему он убил его. Он был обеспеченный молодой человек. Знал три языка, перевел на русский язык иностранное законодательство. Был прекрасный шахматист, азартный игрок. Операцию по убийству Столыпина спланировал почти гениально. Сказал в Охранном отделении, что знает человека, который собирается убить премьер-министра Столыпина. Глава киевской охранки подполковник Кулябко лично выдал ему билеты в Оперу и Купеческий сад, чтобы он показал им убийцу. Богров взял билеты, пошел и убил Столыпина.
— Лихо!
— От адвоката на суде отказался. От подачи кассационной жалобы, которая могла отсрочить казнь, — отказался. Во время казни на Лысой Горе держался очень достойно. Когда палач накидывал на него петлю, Богров спокойно спросил: «Голову поднять выше, что ли?». Перед смертью написал нежнейшее письмо родителям: «Дорогие мама и папа. Последняя моя мечта, чтобы у вас, милые, осталось обо мне мнение, как о человеке, может быть и несчастном, но честном». Скорее всего, он хотел защитить евреев… Евреи в то время были страшно бесправными.
На лице Даши Чуб была прописана смертная тоска.
Ей не хотелось отменять революцию.
И, не меньше, не хотелось обрекать на смерть губастенького «почти гения», защитника обездоленных, знавшего три языка и державшегося на казни очень достойно.
И сейчас два нехотенья успешно слились в одно.
— Еврейские погромы устраивали постоянно — под лозунгом «Бей жидов, спасай Россию».
— А вот не били б жидов, — с упреком сказала Чуб, — Россию не пришлось бы спасать!
— Столыпин считался антисемитом. Митя Богров считал его своим личным врагом. Но никого это не удивляло. Столыпина ненавидели многие, революционеры в особенности. Во время взрыва на столыпинской даче были ранены его дочь и маленький сын. Погибли двадцать семь человек, не имевших к Столыпину отношения, — просители, прислуга. Столыпин на собственные средства поставил обелиск в их память и ввел военно-полевые суды. За полтора года они поставили рекорд казней в России. Виселицу стали называть «столыпинским галстуком». Там у меня внизу законспектировано…
— А это что за цифры, три раза обведенные? — прищурилась Чуб.
— Революционеры, повешенные Столыпиным.
— Ого сколько! — всполошилась Землепотрясная Даша. — Слушай, я не зря говорю. Может, нам лучше самим убить Столыпина, до того как он их повесил? Что-то он мне не нравится.
— Нет, — отрубила студентка. — Это выбор между 1139 повешенными террористами и пятьюдесятью миллионами невинных! — И по точности первой — три раза обведенной — цифры Чуб поняла: похожая мысль посещала анти-революционерку, но была с позором изгнана прочь.
— Думаешь, — после паузы спросила певица, — Бог тоже думает так? Типа пусть вот умрет Маша, но зато выживут Катя и Даша?
— Да.
— Нет, уж лучше пусть Катя, — поправилась Чуб. — А Маша и Даша…
— Мы все не родимся, — сказала Маша. — Все Трое.