Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему это обстоятельство — тяжелая дорога — важное, вы скоро поймете, а пока позвольте констатировать: мы, старая смена Новолазаревской, за трое суток с грехом пополам доползли до моря и с лютым нетерпением стали ожидать подхода «Оби».
«Обь» в двухстах километрах!
Эту новость только что выловил из эфира Костя Томилин. Двести километров — это десять часов ходу для нашей единственной в мире, пламенно любимой «Оби» с ее допотопными двенадцатью узлами. Ладно. Ждали четырнадцать месяцев, подождем еще десять часов. Море свободно ото льда, сколько хватает глаз — водная гладь. Припай унесло — большая удача. Значит, «Обь» прямехонько подойдет и пришвартуется к ледяному барьеру, высота которого у Лазарева метров пятнадцать, чуть не вровень с бортом, — тоже хорошо, меньше хлопот. Погрузим старенькие тягачи, давно мечтающие подлечить свои распухшие от работы и холода суставы, переберемся сами — и прости-прощай, белый материк, приют наш ледовый, долго мы с тобой не увидимся. Я, во всяком случае, бросать монеты в море не стану — Арктика по мне уютнее: и жизни в ней больше и к дому ближе. Десять часов до подхода «Оби», и я счастлив. Не десять месяцев, недель или дней, а десять часов, черт возьми! На «Оби» я буду по утрам принимать душ, весь день читать книги и видеть не во снах, а наяву женщин — их там шесть или, кажется, семь, не помню. Не ухмыляйтесь, циники, даже просто видеть живых женщин — большая радость для мужчины, хотя, честно говоря, лучше бы их на борту не было вовсе. На «Оби» я буду с каждым днем на пятьсот километров приближаться к дому, ясно? Через сорок дней я сойду на асфальт причала и с головой окунусь в жизнь, которую до муки, отчаянно люблю!
Мы возвращаемся домой: этот факт нужно осмыслить, уж слишком крут зигзаг. С чего начать?
Вот мои товарищи. Не я их выбрал и не они меня: мы, как солдаты, оказались вместе по воле случая (или, вернее, Семенова). Зимовка силой притерла нас друг к другу, каждый из них, желанный или нет, вошел в мою жизнь и занял в ней свое место. Сейчас я не представляю себе дня без Гаранина, Бармина или Пухова — могу перечислить и всех остальных; на станции, если я несколько часов кого-либо не видел, то ощущал какое-то беспокойство, какое, наверное, ощущает пастух, не пересчитавший свое стадо. А через десять часов мы разойдемся по каютам и мгновенно перестанем служить деталями единого часового механизма. Возможно, по привычке еще долго будем общаться — слишком многое вместе пережито, но с течением времени неизбежно скажется разница в возрасте, характерах, интересах и обнаружится, что многие из нас не очень-то друг другу нужны. И однажды я, быть может, с сожалением почувствую, что мне не хочется продолжать философские споры с Гараниным, острить с доктором, слушать жалобы Пухова и травлю Филатова.
Нет, не стану кощунствовать: люди, с которыми пережита зимовка, никогда не будут мне безразличны. Захочу — не смогу выбросить из сердца…
Я ловлю себя на том, что становлюсь сентиментальным. Откуда мне знать, кто из них останется в сердце? Время покажет. И вообще не с того конца начал я осмысливать факт возвращения домой.
Я саркастически усмехаюсь: вспомнил, как одна знакомая дама, возвратившись из трехнедельного круиза вокруг Европы, патетически восклицала: «О родная страна! о дым отечества!» И закатывала глаза, демонстрируя обилие нахлынувших на нее чувств! Что ты понимаешь в дыме отечества, жеманная кукла?
Не ты, а мои товарищи и я понимаем, что это такое!
Скажете, многовато беру на себя? Тогда слушайте. Четыреста пятьдесят дней подряд, изо дня в день мы видели один и те же лица, льды и горы. Я терпеть не могу Пухова, но встречался с ним по двадцать раз в сутки. Когда я хотел одиночества и тишины, Горемыкин начинал греметь кастрюлями, а Дугин заводил в кают-компании свою любимую, тысячу раз слышанную пластинку.
Четыреста пятьдесят дней мы жили одни на земном шаре. Нам некуда было пойти, понимаете? Этого мало, поймите и другое: мы точно знали, что ни при каких обстоятельствах к нам никто не придет. Вот что страшно: никто. Ровно через год, и ни одним днем раньше. Если бы Гаранин заболел на дрейфующей станции, за ним прислали бы самолет. А когда месяц назад Андрей начал резко худеть, Бармин получал лишь радиограммы с умными советами. Тогда-то я и понял, что такое дым отечества…
Домой, скорое домой! У меня нет полярного фанатизма Семенова, тихой покорности Нетудыхаты, потрясающий способности придумывать себе работу Горемыкина. Я хочу скорее домой!
Но сначала нужно прожить десять часов.
Мы бродим по расположению, как лунатики. Часы — наш враг, на них тошно смотреть. Все завидуют Нетудыхате: он спит четвертый час. Этот до удивления спокойный, выносливый, как тягач, человек старше всех нас, но лучше всех перенес зимовку — у него нет нервов.
Праздность делает время бесконечным. На станции даже в пургу можно было чем-то себя занять: кино хоть трижды в день, бильярд, книги, домино. А что делать на пустынном, забытом богом и людьми леднике? Мертвяки — деревянные тумбы для швартовых — мы установили, к погрузке подготовились, в помещении бывшей станции с экскурсионными целями побывали: глубоко под снегом, вход через люк, стены в инее, холодно, бр-р! Как люди тут жили?
Я ухожу в балок, ложусь на нары. Я совершенно опустошен, ни о чем не могу думать, теперь, когда первые восторги перегорели, мне кажется, что даже появление «Оби» не выведет меня из транса. Ведь она будет дней сорок плестись, а я хочу уже сегодня, сейчас увидеть деревья, троллейбусы, Москву и бабушку — единственного человека, который любит меня бескорыстно, бабушку, для которой я «Гошенька мой ненаглядный». Становится даже тоскливо от такой гнусной перспективы — сорок дней и ночей болтаться по морям и океанам, да еще с качкой, которую я плохо переношу. Прав был мудрый Экклезиаст: нет счастья под луной… От этих пустых и довольно-таки жалких мыслей меня отвлекает кряхтенье на нижних нарах. Я и не