Шрифт:
Интервал:
Закладка:
КОГДА Я ВСПОМИНАЮ, Я ВСПОМИНАЮ
Когда я вспоминаю, я вспоминаю дни по их запахам, и по пятнам их красок, и по их голосам. Крики и вонь рынка по средам. Белые мыльные стружки, женский пот и рев синего пламени примуса по четвергам. Удары секача Моше-мясника, запах вымытой головы и аромат куриного супа, что «пахнет домом», того супа, который варила Рыжая Тетя по пятницам, только она, всегда она.
«Так что? — кричал я, когда наконец понял этот запах и уже не мог больше этого отрицать. — Так это и есть то, что делает Рыжая Тетя, которая ничего не делает? Так вот этим мы кормимся, и на это мы живем, и на это вы купили вторую квартиру? Тем, что она каждую неделю делает для него суп, тем, что она каждую вторую неделю ему отдается, тем, что он каждый месяц присылает вам „пакет“?»
Много слез было в тот день, и много рвот, и криков, и побледневших лиц. «Так вот это и были условия, на которых вы ее приняли, да?! — кричал я. — Вы еще хуже, чем те, которые отрезали ей волосы! Те погасили ее всего один раз, а вы — каждый день, каждую неделю, год за годом!»
Много Рафинек, и много Рафаэлей, и много Рафи, и много Рафаулей было в тот день. И много ударов зубила дурного дня, которые доводят до безумия тех, кто их слышит, и много слов, сухих и твердых, как камни, и много «когда ты вырастешь, ты поймешь, да, Рафаэль?».
«Ты был прав, Авраам, — говорю я себе. — Я вырос и я понял».
Каждую пятницу пополудни, возвращаясь из школы через его двор, я забирал у него пустую кастрюльку из-под супа. Наивен я был и верил, что близость субботы вызывает у Бабушки сострадание. Все прочие дни недели она относилась к Аврааму с полнейшим презрением, но по пятницам тщательно следила, чтобы он получил свою порцию куриного супа Рыжей Тети, совсем как мои нынешние добрые и жалостливые соседки, которые посылают мне со своими детьми разные субботние угощенья.
Авраам мыл кастрюльку по своему обычаю — кипятком и большим пальцем — и отдавал ее мне, и, когда я приходил домой с пустой, ждущей наполнения кастрюлькой в руках, это служило своего рода сигналом. Бабушка поднималась и говорила Рыжей Тете:
— Ну, давай, вставай, моя дорогая, и будь так добра, начинай готовить свой суп.
— Я тоже хочу варить, — говорил я.
— Ты мне тут не будешь заниматься варкой, Рафинька. Суп — это ее обязанность, а ты лучше сбегай к Моше-мяснику и принеси птицу. — Бабушка всегда говорила «птица» вместо «курица», и это вызывало тошноту у Рыжей Тети, раздражало Черную и смешило мою сестру.
Моше-мясник знал в лицо всех жителей квартала и что нужно каждому из них. Достаточно было мне появиться в дверях его лавки, и он тут же объявлял: «Так, курица, молодая, среднего размера. Подожди меня минутку и не трогай ножей».
Он торопливо шел к соседнему дому, потому что именно там, у одного из соседей, он прятал своих кур от продовольственных инспекторов[137], тут же возвращался с курицей, взвешивал ее, сообщал: «Точно семьсот грамм!» — и швырял ее на «клотц», свою мясницкую колоду — широкий, толстый срез эвкалиптового ствола на трех прочных деревянных ножках, на котором он всегда рубил мясо.
Пятью ударами секача он отрубал курице голову, удалял обе ноги и продольно раскраивал ей грудку и спину. Потом, несколькими короткими, точными ударами расправлялся с ногтями на ножках.
— Грех жаловаться. Если уж мы выбрасываем ногти от курицы, значит, мы не так уж голодны, — говорил он. — Разве у немцев в лагерях мы могли мечтать о куриных ногтях?! Из-за одних перьев люди убивали друг друга!
Он положил секач, взял самый маленький нож, тот, чье лезвие стало узким и коротким от многих лет и затачиваний.
— На половинки, на четвертинки или на восьмушки? — спросил он, не ожидая ответа, потому что маленький нож уже заранее все знал и сам начинал прыгать и вертеться в его руке с такой быстротой, которую трудно описать словами и в которую трудно поверить, даже когда ее видишь.
— Быстро-быстро, — приговаривал он. — Пока Дов Иосеф[138]не увидел.
Я любил смотреть, как работают его руки. Я знал, что мне на всю жизнь запомнятся те минуты, когда я видел, как мелькает в них этот серебристый окровавленный нож, как запомнится и почерневший большой палец Дзын-Дзын-Дзын, прижимающий лезвие, что осыпает веером искр точильный камень, и шукия с матракой в белых от каменной пыли руках Авраама, и муфты с разводными ключами в умных руках Вакнина-Кудесника. Все эти руки, руки мужчин, которым не нужно смотреть, чтобы знать, как работать, такие же, как руки тех мальчиков и девочек, что плели камышовые дорожки в мастерской Дома слепых: слепые, ловкие, умелые.
— Послушай сюда, мальчик, — сказал Моше-мясник. — Для супа как раз лучше старая курица, а не молодая.
— Правильно, — сказал я, — но Бабушка просила молодую.
— А как в школе? Хорошо учишься? Хорошие отметки? Знаешь, что такое мильён?
— В школе всё в порядке.
Из-за его смешного произношения я хорошо запомнил, что он говорил.
— Грех жаловаться. Устраиваемся потихоньку. Вот вчера мы с моей хозяюшкой сходили в тиуль[139]и принесли домой несколько яиц. Спрятали их в сумке. — И заявил: — Нам с тобой эти мапайники[140]выдают всё по карточкам, а для своего Гистадрута[141]воруют мильёны лир[142]. Ты меня слышишь, мальчик, они воруют мильёны мильёнов лир! — Он отделил «гергеле»[143], извлек внутренности, а потом наморщил лоб и задержал дыхание, чтобы со всей подобающей точностью и осторожностью отрезать желчный пузырь. — Одна капелюшечка выплеснется из этого сока, и всё — вся курица может идти какать, — сказал он и, не глядя, точным броском забросил уже отрезанную желчь прямо в жестяную банку, а затем четырьмя короткими ударами, такими молниеносными, что, хотя я их уже ждал, я никогда не мог их заметить, отделил печень, пупок, селезенку и сердце от окружающих пленок и связок. Пупок он разрезал вдоль, вывернул его пальцами наизнанку и выбросил все, что там было, в маленькую жестянку, стоявшую у его ног, все это время глядя на меня смеющимися глазами. — Ну, где еще ты видел такое! Другой человек на моем месте давно бы уже отрубил себе все пальцы.