Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В течение лета мне предложили работу в американской колонии в Шато Тьерри, в американском мемориале, созданном американскими деятелями методистской церкви в память об американских солдатах, покоившихся в лесу близ Белло. У меня были все шансы на то, чтобы позднее директор центра послал меня в Соединенные Штаты, но в этот момент моя судьба была уже решена, и я не имела права строить планы только для себя.
Здесь надо рассказать историю моего замужества. Она необычна только потому, что все в ней противоположно шаблонам журнала «Сердечные дела» и советам специалистов по психоанализу.
Однажды в моей комнате появился молодой человек двадцати одного года, которого привел ко мне некто, кого я мало знала и при этом недолюбливала. Он мне не понравился, как и я ему. Не то чтобы он был некрасив. Напротив, это был как раз тот тип меланхолического красавца, о котором мечтают молодые девушки: тонкий, почти худой, но с широкими плечами. У Святослава Малевского-Малевича было удлиненное лицо, которое встречается у испанцев и поляков; высокий лоб, темно-карие глубокопосаженные глаза смотрели на мир с высокомерным недоверием. Большой благородный нос контрастировал с чувственным ртом, суровые черты лица не гармонировали с детской ямочкой на подбородке. Его костюм, лоснившийся от длительной носки, был безукоризненно чистым, как и его воротничок — в то время носили накрахмаленные воротнички. Никакой небрежности ни в костюме, ни в манерах. Напротив, в нем поражали удивительные для его возраста холодность и сдержанность. Как я узнала позже, я ему тоже не понравилась, и однажды, идя по улице с приятелем, он сказал: «Да, жалко мне того парня, который женится на этой слишком самоуверенной девице».
Потомки польского короля Болеслава Отважного, графы Малевские, которые когда-то называли себя Болеста фон Малево с гербом «Ястрембиц» (польская знать делилась на кланы, как в Шотландии), обосновались в России в начале XIX века, хотя один из них последовал за Наполеоном и умер в Бельгии, кажется, в 1830 году. Студент, который мне не понравился, по матери был тоже поляком с добавлением молдавской крови — его прабабушка была из семьи Стурзы.
Мы не понравились друг другу, но мы снова встретились. Святослав пришел навестить меня. Мы гуляли с ним в Люксембургском саду. Идущий рядом со мной юный Савонарола продолжал меня волновать, но я начала еще и жалеть его. То, что я перенесла играючи, оказалось для юноши тяжелым грузом. Он не хотел делать хорошую мину при плохой игре. Воспоминания о необыкновенно счастливом детстве в Петербурге и в большом бабушкином имении в Бессарабии отравляли для него настоящее. От шляхты (польское дворянство) он унаследовал некоторое высокомерие; он ненавидел толпу, народные увеселения, студенческое горлопанство, отвратительную комнату, в которой жил, дешевые столовые, где ему приходилось питаться, и особенно эту скученность, зависимость от других, навязанную нашей бедностью.
Цветущее дерево могло отвлечь меня от переживаний, на шутку я отвечала шуткой. Когда я чувствовала себя несчастной (как все нервные люди, я была человеком циклическим), то наслаждалась даже печалью. Если я не верила в абсолютное счастье, то искала счастливые мгновения. Слишком чувствительная в детстве, я соорудила себе броню и была всегда готова к тому, что меня обманут, предадут, обворуют; поэтому, когда такое случалось, я говорила: «Тем хуже, тем хуже», и переходила к другим делам… Святослав не разменивался на мелкие радости, как это ж делала я. Раздираемый страстями, присущими его возрасту и мужчине вообще, такими, как власть или политика, он, человек дисциплинированный, жил аскетом среди парижских искушений. Запасы страсти копились в нем, и я видела, что он похож на темную тучу, заряженную электричеством, готовую разразиться грозой.
Меня беспокоил этот огонь, таившийся подо льдом, но, кроме того, я испытывала, повторяю, жалость к нему. Я никогда не чувствовала одиночества и с удовольствием оставалась одна. Достаточно было захотеть, и друзья толпились вокруг меня. Я могла переживать мгновения полного счастья, вызывавшего слезы на глазах, от того, что ветер был легким, что луч солнца упал на мою руку. Я жаждала жить свободно и делать то, что мне нравится, — именно это является одним из условий свободы. Святослав же мечтал и строил планы, слишком обширные, проекты, не осуществимые — по крайней мере разумным способом, и он отказывался иметь контакты с людьми. Как большинство славян, он был разносторонне одарен. Я переходила от одной деятельности к другой, но рассматривала все их как возможность обучения одному-единственному ремеслу, в котором я была уверена, — ремеслу писателя.
Между нами была разница в возрасте в полтора года, и наши жизни шли почти параллельно. Я родилась в Москве, Святослав — в Петербурге; наше имение находилось в Туле, земли его семьи — в Бессарабии. Когда я поступила в Екатерининский институт, Святослав уже два года занимался в Тенишевском училище. Я уехала в эмиграцию из Новороссийска в феврале 1920 года, он — из Феодосии, где его отец был Комендантом порта во время эвакуации Врангеля в ноябре 1920 года. После того как он с родителями оставался в Константинополе на рейде двадцать два дня, он сошел с парохода в бухте Котор в Далмации и блестяще (не как я) продолжил учебу в кадетском училище в Герцеговине. Затем в семнадцать лет Святослав поступил в Белградский университет на отделение, соответствовавшее факультету точных наук в Сорбонне. В 1924 году, получив американское пособие, стипендию Витмора, которая позволила многим молодым русским закончить высшее образование, он приехал в Париж, где подготовил в Сорбонне экзамен на степень лиценциата.
Накануне моего отъезда в Шато-Тьерри, через три недели после нашей первой встречи, Святослав сделал мне предложение. Я была так удивлена его решением, что он и сам удивился. Мы не были влюблены друг в друга, я даже больше скажу — мы не были и друзьями, однако после нескольких часов раздумья я сказала «да». Серьезные, взволнованные и, короче говоря, счастливые, мы, словно помимо нашей воли, взяли на себя обязательство связать наши жизни. Почему? Нелегко будет уточнить причины этого. Мне кажется, что Святослав испытывал по отношению ко мне какое-то особое доверие и среди одиночества, в котором он пребывал, видел во мне что-то вроде спасательного круга. Что касается меня, то я к этому неудовлетворенному и мрачному юноше питала жалость, смешанную с беспокойством. Гораздо позднее, в 1938 году, читая статью Алексея Ремизова о философе Владимире Соловьеве, я поняла, что произошло с нами в мае 1926 года. Не желая того, мы поступили в соответствии с мыслью, изложенной Владимиром Соловьевым в письме к своей кузине, своей бывшей невесте Екатерине Романовой, к которой он продолжал испытывать самую нежную привязанность. Екатерина только что отказалась выйти замуж за князя Дадиани, «потому что, — писала она, — я недостаточно люблю его».
Вот что Соловьев ответил ей:
«Твой отказ выйти замуж за Дадиани очень огорчает меня. Я сожалею, что ты веришь в плохую сказку, придуманную плохими писаками, авторами плохих романов в нашем посредственном веке, сказку о необыкновенной, сверхъестественной любви, без которой, говорят, не позволительно жениться, тогда как настоящий брак не должен быть средством развлечения, ни даже способом испытывать счастье, но высоким подвигом и самопожертвованием. Если же говорить о том, что, по твоим словам, ты не любишь семейной жизни, то надо ли тебе делать единственно то, что ты любишь?»