litbaza книги онлайнРазная литератураНас время учило… - Лев Самсонович Разумовский

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 94 95 96 97 98 99 100 101 102 ... 105
Перейти на страницу:
крик… Стук гипса о кафельный пол, и тяжелый запах заполняет операционную…

Меня уносят в палату, Евдокия Ильинична садится рядом. Звучит ее ровный и, как мне кажется, нарочито спокойный голос:

– Мы, начальник отделения, ведущий хирург и я, провели осмотр и чистку раны. Положение тяжелое. Сустав практически отсутствует. Общее решение: необходима ампутация.

– Ампутация?.. А как же я… А если не резать? Тогда что?

– Без вашего согласия ампутацию производить не будем. Можно попробовать спасти руку… Но шансов почти никаких. К тому же может начаться гангрена. И тогда мы ничего не гарантируем…

– А при ампутации?

– Гарантируем жизнь. Операция завтра утром. Решайте.

Всю ночь меня душат слезы.

Утром я решаюсь.

Солнечный луч начертил светлые квадраты на противоположной стене. Медленно поворачиваю голову. Палата еще спит, и только около стола подметает пол вчерашняя старушка в белом халате. Что-то располагающее во всем ее облике: в усталом и добром лице, небольшой аккуратной фигуре, больших крестьянских руках и окающем напевном говоре. Глядя на нее, я вспоминаю детство, дачу под Лугой, Мирево, далекое, забытое, солнечное. Бор с седым мхом, синее озеро и ручеек с незабудками. Папа уплывает далеко, на середину озера, там машет прощально рукой и исчезает с поверхности. Мама зовет его, волнуется и бегает по берегу. Через пару минут папина голова появляется снова, голова фыркает и улыбается, а мама в изнеможении садится на траву:

– Всю душу он у меня выматывает!

Пахнет соснами и свежестью. Мокрый папа хватает меня на руки, заносит подальше от берега и окунает с головой. Я реву. Вода попала в уши, нос, рот, а папа смеется: учись нырять!

Почему это все всплыло при взгляде на эту старушку? То ли она напоминает мне миревских крестьян, то ли мою няню Ксению, а скорее всего, она как-то вобрала в себя и лес, и озеро, и крестьянскую повадку, и ласковость старых русских женщин. Да и потом еще этот сон…

– Няня! – говорю я. – Вы сны умеете разгадывать?

Она перестает мести.

– Что за сон, родимой?

Мне приснилась полная плошка земляники с черникой, и все это в молоке. К чему это? Я задаю вопрос, не надеясь получить объяснение, мне просто приятно слышать ее напевный голос. Однако она задумывается.

– Это хороший сон, – говорит она уверенно, опершись на швабру. – Молоко – это прибыль. Красна ягода – радость. Черна ягода – грусть. Будет у тебя прибыль и радость, с грустью смешанная.

– Как это так?

– А так и будет. Вот помяни мое слово!

Она выходит из палаты. Задумываюсь. Грусти много, а в чем радость? Радость сейчас только в том, когда утихают боли, а они хоть и стали значительно слабее, но не отпускают ни на минуту.

Странные вещи творятся со мной после операции. Я весь цвету. Ноги покрылись мелкими прыщиками, все лицо стало нечистым, на носу, на губах, на лбу какие-то цветные пятна. Евдокия Ильинична говорит, что это от большого поступления новой крови.

Все это – «пыль на вазе» по сравнению с основной бедой.

Гремит таз о железную спинку кровати. Палата просыпается, начинается утреннее умывание.

В палате у нас все, кроме меня, – «галифешники». Так называются больные с ранением бедренной кости. В Первую мировую войну французский генерал Галифе был ранен в бедро. Кость срослась, но образовала характерный выгиб наружу. Бравый и щеголеватый генерал не мог потерпеть такого уродства и после окончательного заживления раны заказал себе брюки особою покроя, скрывавшие изъян. Брюки французского генерала вошли потом в моду, больше того, были приняты как форма во многих европейских армиях и получили название «галифе».

Население палаты – десять человек. Ближайшие мои соседи – Женька Евграфов, сероглазый блондин; Андрей, угрюмый парень с красивым голосом (он часто поет, и все одну и ту же песню: «Знаю, ворон, твой обычай – ты сейчас от мертвых тел…»); пожилой узбек и деревенский добродушный мужичок Палагин по прозвищу Мать дорогá.

Палагин – единственный из палаты, попавший в госпиталь не с фронта, а из запасного полка. Будучи в секрете, на учениях, он залез на дерево, там заснул и свалился вниз, вдребезги поломав себе ногу. Это обстоятельство является предметом всеобщего обсуждения и насмешек. Особенно придирается к Палагину острый на язык Женька. Затравив его и прослушав (уже в который раз) историю о том, как «заснул я на том суку, робята, закемарил, стало быть, и с сука-то и перемякнулся… Мать дорога! Как хлыстнет у меня ноженька!..», Женька прерывает его на полуслове и орет:

– Небось, Мать дорога, теперь на деревню свою приедешь и пойдешь девкам травить, как на фронте кровь мешками проливал…

Палагин не обижается. Просто не умеет. Нога у него на вытяжке, и все внимание его целый день сосредоточено на том, чтобы никто не задел висящие на кронштейне над задней спинкой кирпичи. Лежать ему так еще месяц, и ежедневно в палате раздается палагинский вопль:

– Да не ходи ты около меня, мать дорога!.. Кирпичи сверзишь, куды я те денусь, мать дорога!

На крайней койке лежит хороший человек – Ваня Кондаков из Ростова. Он часто подходит ко мне, приносит письма, рассказывает что-то свое, утешает. «Галифе» у него уже срослось, он сильно хромает, но готовится к скорой выписке.

Жалеет меня и Микола – молодой парень из Полтавы. Жалеет своеобразно: остановившись у моей койки и тыча пальцем в мою сторону, говорит:

– Ну куды ты зараз денешься? Сгинула твоя жизнь… Тильки пысарем разве… Будэшь пысарем…

Завтрак я проглатываю моментально. Первое время после ранения я вообще почти ничего не ел, но сейчас у меня волчий аппетит, и хотя в госпитале кормят хорошо, мне всегда мало.

Начинается главное событие дня – обход врачей. В палату заходит Евдокия Ильинична и первым делом направляется ко мне. Это стало традицией – я самый тяжелый. Ее огромные карие глаза наклоняются надо мной. Седые волосы, как всегда, аккуратно убраны под белоснежной шапочкой хирурга.

– Здравствуйте. Как себя чувствуете?

– Лучше, Евдокия Ильинична. Только боли еще сильные…

– Это естественно. Но они должны утихать.

– Они утихают.

– Все идет хорошо. Давайте-ка перевяжемся.

Вместе с сестрой они разматывают бинты. Бинты серые, застиранные.

Стерильные новые бинты идут только на послеоперационные раны, а потом уже начинают мотать старые, застиранные и выкипяченные бинты. До войны я вообще не знал, что бинт можно стирать, а здесь новый бинт – большая радость.

Слишком много нас – раненых. Больше, чем бинтов.

Бинт размотан. Теперь начинается самое неприятное. Сильным и резким движением Евдокия Ильинична срывает стерильную повяжу. Я охаю и сжимаю зубы. Глаза я закрываю тоже.

– Швы хорошие, гнойное отделение нормальное, гиперемия, – говорит вслух Евдокия Ильинична. – Риванол, стерильную салфетку.

Слова падают ровно, спокойно. За каждым словом – боль. Боль меняется. То рывком, то уколом, то мучительно-ноющая. По характеру боли определяю, что мне делают. Вот боль стала глухой и непрерывной, значит, перевязка закончена.

– Все идет хорошо! – повторяет Евдокия Ильинична и идет к следующему больному – все такая же прямая, строгая и красивая.

Женька берет костыли и идет на перевязку сам. Ваня Кондаков тоже. Бормочет что-то узбек в углу, ему делают укол.

Я лежу и наблюдаю за врачами.

Обход, кроме всего, – и развлечение, после него день тянется долго, разнообразясь только едой.

Вот и выходят белые халаты, а в палате начинается оживление. Хромая, входит Мишка с медалью, балагур из соседней палаты.

– Я до войны в синем костюме иду раз

1 ... 94 95 96 97 98 99 100 101 102 ... 105
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?