Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Заступись, Господи, за Родину нашу! — взмолилась Феодосия. — Дай же хотя бы немца алчного одолеть сынам моим!
Жалко стало ей Родину. Слово такое слёзное. Родинка, родиминка… У Феодосии родинка на руке в последнее время стремительно расти стала. А ведь некоторые от таких родинок умирают. Родинка растет, а человек чахнет, синеет, совсем на нет сходит. Покойный Федя про эту самую ее родинку сказал как-то:
— Это у тебя такая пробочка, чтобы кровь не вытекала?
Княгиня вновь взяла в руки Евангелие, вновь погрузилась в чтение, лишь где-то в глубине, неосознанно моля Феодора об исцелении от зловредной родинки, чтобы она опять уменьшилась, «унизилась».
«Петр же и сущии с ним бяху отягчены сном; убуждшеся же видеша славу Его и оба мужа стояща с Ним. И бысть егда разлучистася от Него, рече Петр ко Иисусу: Наставниче, добро есть нам зде быти; и сотворим сени три, едину Тебе, и едину Моисеови, и едину Илии; не ведый еже глаголаше. Се же Ему глаголющу, бысть облак и осени их; убояшеся же, вшедше во облак. И глас бысть из облака, глаголя: Сей есть Сын Мой возлюбленный».
Феодосия продолжала читать, но вдруг на страницах Евангелия стало светлее, будто сверху что-то озарило книгу. Княгиня вздрогнула и робко подняла вверх очи. И еще светлее сделалось вокруг, и, пораженная, она увидела над собой не потолок храма, а светлое синее небо.
В небе плыла говорящая грамота, в которой, как в серебряном зеркале, отражался ее сынок Федя в новом бархатном кафтане ярко-зеленого цвета, румяный, только что с горки вдоволь накатавшийся, пшеничные волосы причесаны. Зрелище было расплывчатым, оно переливалось, как переливается отражение храма в волнах озера.
«Это сон, я все-таки уснула», — виновато подумала Феодосия Игоревна, но стряхнуть с себя сон она была не в состоянии и продолжала смотреть на зыбкий образ Феди, отражающийся в зреке говорящей грамоты. И она улыбнулась ему и спросила:
— Что, Феденька?
— Помогу. Дам испарятель, — ответила говорящая грамота. Образ Феодора в ней стал таять, растворяться и постепенно исчез, а сама грамота свернулась и сошла с неба в руку Феодосии, а когда княгиня взяла ее, то сразу и проснулась.
Сначала она увидела, что толстая свеча, предназначенная на всю ночь, сгорела на три четверти, потом посмотрела на окна — там еще было темно, но уже едва-едва виднелось. Никакой грамоты в руке у Феодосии не было, но она понимала, что это был не вполне сон, а чудесное видение, какое бывает с людьми в тех случаях, когда к ним являются святые.
— Благодарю тебя, сыне мой, Феодоре! — перекрестившись, промолвила княгиня, четко осознавая, что покойный сын осчастливил ее своим посещением. Мало того — он обещал ей, что поможет братьям, подарит им испарятель, которым все можно испарить, кроме Бога. И они испарят, расточат врагов!
— Да воскреснет Бог! И да расточатся врази Его! И да бежат от лица Его ненавидящие Его! — восторженно простонала Феодосия Игоревна, осеняя себя множеством крестных знамений.
Она вновь припала губами к холодному камню гроба, встала с колен и отправилась к выходу из храма. Отворив двери, она вдохнула свежего морозного воздуха, в котором уже вовсю угадывалось теплое и сладостное дыхание приближающейся весны. Феодосия была счастлива. Теперь она ничуть не сомневалась, что сыны ее вернутся с победой.
Наступало утро пятого апреля. Утро Ледового сражения.
Ведь это ты спас меня, Славич! Я всё вспомнил и всё осознал в ту ночь накануне сражения, в коем мне — увы и увы! — не довелось принять участие, за что стыд заливает всего меня с головы до ног. Как мог я столь беспечно отпроситься у тебя в этот горестный Мостовский бой, в коем мы потеряли Домаша и Кербета, да и я чуть было не покинул мир сей, получив несколько смертельных ранений и лишь чудом избежав преждевременной смерти. Да, чудом. И этим чудом была твоя молитва, Славич.
Я лежал в селе Узмень, в доме зажиточного мужика Владимира Гущи, меня ежедневно мучили, ворочая и перевязывая, сдабривая мои раны целебными снадобьями, обмывая меня, меняя подо мной постель. Они заботились обо мне так, будто я был отцом их семейства или даже зачинателем их рода. И дела мои быстро пошли на поправку. При мне постоянно находился мальчик-сирота по имени Ратмир, Мишка. Общаясь с ним, разговаривая, я продолжал возвращаться в наш мир, с коим мне не должно было расставаться столь рано.
На пятый день после Мостовского боя я, братцы, почувствовал сильное улучшение, боли перестали так зверски грызть меня, в теле наступил долгожданный покой, а в голове — ясность. Я просил сегодня оставить меня, не мучить, но меня никто не послушал, и вновь они ворочали мое тело с боку на бок, обтирали мокрыми тряпками, заново перевязывали, удобрив снадобьями, и боль снова вернулась, но теперь ненадолго, и вечером я снова обрел покой и ясность сознания. Мишка сидел рядом и, видя, что я не сплю, спросил:
— А у тебя дети есть?
— Дети?..
— Ну да, дети.
— Нету, Ратмиша. Да я ведь и не женатый до сих пор. Вот какой печальный сказ мой. Помер бы — и некому было бы обо мне возрыдати. Ибо и я, как и ты, сирота горькая.
— Отчего же ты не женился о сю пору?
— А я хотел. Да вот Бог наказует меня безбрачием за грехи мои. Я, брат Ратмиша, сбирался жениться озапрошлым летом. Невесту мне сыскали дивной красоты. Славянским именем Услада, а християнским — Ирина Андреевна. Дочь знаменитого княжьего сокольника Андрея Варлапа Сумянина, с коим мы немало и в ловы хаживали, и в битвах врага оружьем чесали. И она меня полюбила — Усладушка. С нетерпением ждала меня, когда мы с князь Александром в полки на свея ушли. Вот одолели мы свея и мурманя на Неве да Ижоре, вернулись в Новгород. Она меня радостно встречала. Стали к свадьбе готовиться. Но не суждено нам было повенчаться, ибо невесту мою судьба повенчала с сырой землею.
— Как это?
— А так, друже мой. Угорела невеста моя. В доме у нее за несколько дней до нашей свадьбы случился пожар. Никто другой не пострадал, а она, бедная, в дыму задохнулась, и ничего не смогли поделать, не вернули ее. Господь взял ее в райские свои наделы.
— Отчего же пожар случился?
— По злому умыслу, Ратмире ты мой. Не знал я тогда, что Услада моя была мечтанием для одного из бояр новгородских. Сей боярин, сказуемый Ядрейко Чернаш, зело богомерзкий был человек. Он князя Александра премного возненавидел, завидуя его славе. И когда мы свеев и мурмян одолели, он да Евстратий Жидиславич, да Брудько, будь они и на том свете неладны, подняли мятеж, и госпо́да новгородская нас из Новгорода вытеснила. Потом, правда, когда немец их со всех сторон обложил, они нас обратно вымолили. Князь Александр — добрая душа. Не мог он долго серчать. А главное, не было у него сил терпеть немецкую наглость. Вернулись мы в Новгород. И вот тогда-то нашлись люди, которые мне поведали о неразделенной любви Чернаша к моей Ирине Андреевне, о его лютой злобе, ради которой он повредился в уме и сердце своем и пошел на страшное преступление — поджег дом Варлапа, где в дыму и угорела моя Усладушка. Его потом вместе с Евстратием и Брудьком лютой смертью казнили. А я, братец, так с тех пор и остаюсь бобылем. Ни муж, ни вдовец, а вечный жених. Одно утешение — что и Господь наш Иисус Христос ни жены, ни детей не имел и тоже в женихах на Лобное место всходил. А ты чего это, братушка мой! Никак плачешь?