Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Посмотрите на цвет их кожи и волосы. Я живу среди чужаков, а ведь это моя семья. Я хожу рыбачить, чтобы их накормить. Когда я родился, мое племя насчитывало пятьсот мужчин. Сейчас пятьдесят. Я не чувствую, что старею, но вижу, как умираю живым, умираю не от старости, с морщинами и седыми волосами, а просто занимаю все меньше и меньше места в семье, которую сам создал, я становлюсь тоньше, мои очертания стираются, вокруг меня индейцы производят на свет негров. Еще живой, я наблюдаю агонию «моего племени».
В хриплом смехе Мубарака пробудился выводок колибри.
– Ты хочешь сказать, что моя мать питалась мясом индейцев? Тогда у меня волосы должны были бы закручиваться, как пружинки, а они мягкие. О, хорошо же ты меня знаешь! Когда я смеюсь, колибри не поют. Будь у тебя хороший слух, ты бы сказал, что они вздыхают. Ты мне рассказывал о палестинском сержанте, черном, который велел подать ужин тебе одному, а потом позволил фидаинам обкусывать кости и вылизывать соус с твоей тарелки, думаешь, я не видел, какая нас подстерегает опасность? Потому-то мы до сих пор и прислушиваемся к сторонникам рабства, сами того не желая. В тот вечер сержант просто хотел отделаться от тебя, от тебя, вскормленного не объедками, а равенством.
– Поясни.
– Если мы все делаем для того, чтобы рабство продолжалось, значит, ни эпоха, ни пространство, в которых мы живем, еще не достигли запредельного цинизма. Негры! Ты и не представляешь, как они почитают нотную азбуку, где половинная нота с точкой – абсолютная величина.
– Ты груб.
– И вульгарен. Я себя знаю. Я смотрю на себя и слушаю себя. Я показывал тебе свое завещание?
– Никогда. В твоем возрасте завещаний не составляют.
– Хочешь посмотреть?
Он сунул руку в карман.
– Нет.
– Взгляни.
Из-за подкладки брюк цвета хаки он вынул клочок бумаги размером с ноготь.
– Можешь читать по-арабски?
– Плохо. Вижу, что есть дата и подпись.
– Перевожу: хватит одного савана. Гроба не надо, сэкономьте четыре доски. Когда я умру, хочу поскорее сгнить.
Он сложил свое крошечное завещание.
– Где ты его хранишь?
– Рядом с левым яичком, в общем, завещание возле члена, членовещание. Слушай, тогда, в бразильском самолете, ты и правда любил этих португальцев?
– Слово любить слишком сильное. Самолет, ныряющий в воздушную яму, был единственной нашей вселенной. Вы там, внизу, были для нас или выжившими или мертвыми. Гораздо менее реальными, чем воздушный винт. Кроме этой вселенной ничего у нас не было. Исчезло всё, что меня отталкивало от этих плантатором, у которых землю обрабатывали негры: в этой стальной машине они стали такими понятными, как я сам.
– Но ты собирался молиться за них?
– Единственная услуга, какую я мог им оказать. Ты бы подумал о том же самом.
Я больше не слышу, что он мне ответил. Огромную фиолетовую мускулистую массу еще можно было разглядеть, но расслышать – уже нет, теперь это был голос копошащихся где-то далеко муравьев.
Поймите, я пытаюсь повторить то, что сказал человек двадцати пяти лет, умерший, к тому же, уже давно, лет двенадцать назад. Читатели скажут, что я еле ворочаю «ослиной челюстью», старой и заржавленной, но каждое воспоминание подлинно. Порыв свежего ветра возвращает скоротечной жизни ее минувшее мгновение, безвозвратно минувшее. Каждое воспоминание, почти как капля духов, придает ушедшему в прошлое мгновению не то чтобы прежнюю свежесть тех самых времен, но иную свежесть, я хочу сказать, оно заставляет прожить другую жизнь. Книга воспоминаний столь же мало правдива, как и роман. Я не смогу воскресить Мубарака. То, что он говорил мне в тот день и в другие дни, никогда воссоздано не будет. Совершенно очевидно, что бразильское путешествие я описать смог, но как ответить мертвому? только красивыми словами или молчанием.
Так, наверное, бывает со всеми словами, но прежде всего, с теми, что означают жертвенность, особенно самопожертвование, самоотречение, самоотверженность. Начертать их в знак почтения тому, кто отважился прожить их, эти слова, и ради них умереть, деяние неблаговидное, а памятники погибшим на войне изобилуют этими приношениями, за которыми нет боли.
Говорят, парашютисты видят, как на них надвигается земной шар с нарастающей по мере их падения скоростью, и чтобы записать слова, которые я только что произнес, мне следует быть особо внимательным, не пытаться утаить ни наивности, ни притворства, свойственных молитвам, это хуже, чем почести и выражения признательности. Написать слово «жертвоприношение» – это нечто совсем иное, ведь принести что-то в жертву, тем более, если это «что-то» твоя жизнь, означает увидеть, как мир исчезает с такой же скоростью, с какой земля надвигается на парашютиста, которого сейчас лишит жизни. Тот, кто жертвует своей единственной жизнью, должен иметь право на могильную плиту тишины и небытия, которая укроет его и поразит своей нереальностью любого, кто произнесет имя или напомнит о подвиге, ставшем причиной этой окончательной немоты.
Вспомнился вопрос Мубарака:
– Слушай, Жан, ведь экипаж – это коляска для пассажиров, да? И в то же время это военные в танке, например. Вот почему так?
Две недели спустя после изменения Мубараком диспозиции враги, то есть, бедуины и черкесы, напали ни спереди, ни с правого фланга, откуда можно вести продольный огонь, а сзади.
Многие фидаины были убиты, другие попали в плен к бедуиным и отправлены в лагерь Зарка в пустыне, а сириец-мусульманин с черной всклокоченной шевелюрой и такой же бородой убежал ночью и спасся. Я узнал об этом, вернувшись из Бейрута.
Двенадцать лет спустя, в июле 1984, я возвратился в Аджлун. Крестьянское хозяйство было на том же месте, но владельцы поменялись. Было непросто объяснить им, каким образом я оказался здесь в 1971. Думаю, бывшие хозяева, пожилые мужчина и женщина, друзья палестинцев, бросили все, чтобы спастись, уйдя с фидаинами, а может, их убили и даже пытали их же соседи. Где они похоронены? На своей земле? Далеко? А возможно, во времена нашего с ними знакомства они были шпионами, хитрыми, как тот израильтянин, что симулировал безумие в Бейруте, где потом появился в униформе полковника ЦАХАЛа.
В Бейруте Мубарак ударился в загул, не зная, вероятно, о трагедии в Аджлуне.
Зимой во Франции иней на стеклах восхищает ребенка, разглядывающего белые причудливые папоротники, наблюдающего за их медленным, но неминуемым исчезновением под воздействием комнатного тепла и его собственного дыхания; проворство фидаинов, стремительно скрывшихся среди бела дня в зарослях кустарников на склоне, меня ошеломило, а еще помню хитрую белку, которая только что сидела во мху, а ее глазки то шарили вокруг, то останавливались на мне, и вот она уже раскачивается на ветке, выбрав самую шаткую, и ей там очень удобно. Всё радовало глаз. Само животное, его стремительность, хвост, дерево, камни, и я был всему этому причастен. Может, фидаины разыграли меня? И только теперь мне захотелось бы стать деревом, чтобы посмотреть со стороны, какими они были со мной? Кто был я среди них?