Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…алтари делали из камня.
— Он еще там? — спросил Аврелий Яковлевич, пытаясь вспомнить Цветочный павильон, который, конечно, был не самым приятным местом, но и жути особой он не ощущал.
С другой стороны, любую жуть припрятать можно.
Как и камень.
— Там. — Януся ответила шепотом, повторив, точно заклятие. — Его боялись… очень боялись…
— А ты?
— И я боялась.
— Но?
— Я из Радомилов. — Она сказала это так, что Аврелий Яковлевич понял: не сломали. Ломали. Долго. Старательно. А после наложили заклятие «хельмовой суши». И если душа Януси осталась свободна, то тело ее, молодость, красота перешли колдовке.
— Сколько ей лет?
— Не знаю. — Януся пожала плечиками. — Она выглядела молодой, но вот глаза ее… что колодцы болотные… и еще, у нее на руке отметина имелась, вот тут.
Она вытянула правую ручку, повернула и коснулась белой кожи.
— Темная?
— Черная почти.
Худо. И дело дрянь — не вытянет Себастьян… да и сам-то Аврелий Яковлевич… Ежели уже тогда колдовка была сильна неимоверно, то какова она ныне?
Или, напротив, у страха глаза велики? Сколько лет минуло как-никак… и, быть может, ослабела колдовка, оттого и вернулась на прежнее место, которое еще помнит вкус пролитой крови?
И ответом на невысказанную мысль его полыхнуло белое пламя, раскрыло незримые щупальца, холодом обдав. Вспыхнул запирающий контур…
Аврелий Яковлевич взмахом руки разрушил плетение, отпуская призрак.
И ударил в бубен.
Загудела оленья шкура, заплясали рисованные кровью фигурки, ожили. И только та, что смотрела с той стороны пламени, не испугалась. Аврелий Яковлевич остро ощущал ее присутствие и злую давящую волю, что легла на плечи тяжестью невыносимой…
…снова кипело море…
…и плетка боцмана гуляла по спине, сдирая лоскуты шкуры…
…и на нее, просоленную, разъеденную язвами, ложилась бизань-мачта, грозя погрести под собой.
— Ш-шалишь, — сказал Аврелий Яковлевич, стряхивая видение. Он бил по бубну, и давно уже не было мелодии, но лишь гул стоял, что в ушах, что в голове, что во всем мире, сузившемся до одной этой комнатушки. От этого гула дрожал Пол, качался потолок с резными младенческими личиками, и пламя колыхалось…
…не гасло.
— Отступись, — ответило пламя, — иначе погибнешь…
…и погасло.
Предупреждение? Пускай себе… и если предупреждает, то не так уж она и сильна.
— Шалишь, — повторил Аврелий Яковлевич, опускаясь на пол. Встал на четвереньки, дыша с надрывом, и крупные капли крови катились из носа, расплываясь по испорченному паркету лужицами…
Любовь — вещь идеальная, супружество — реальная; смешение реального с идеальным никогда не проходит безнаказанно.
Откровенное признание пана Григорчука, обвиненного в многоженстве, сделанное им в зале суда и снискавшее немалое понимание у обвинителя и судии
Евдокия вынуждена была признать, что два поклонника — это в высшей степени утомительно. И если Лихослав, презрев все запреты, так и появлялся по ночам, принося с собой пирожные из королевской кондитерской лавки, медовуху и колоду карт — играли исключительно на интерес, и Евдокия ныне задолжала два желания против трех Лихославовых, — то Грель с завидным упорством осаждал ее днем.
— Вы выглядите прельстительно, — заявил он, по-хозяйски беря Евдокию под руку. — Я в немалом восторге пребываю…
— От чего?
Греля хотелось огреть по голове зонтиком.
— От мысли, до чего славная мы будем пара… вот представьте: вы и я совместно гуляем по набережной. Вы в полосатом морском платьице… я в костюме…
— Полосатом и морском?
— Отчего ж? Белом, непременно белом, из первостатейного сукна и с пуговицами позолоченными. Позолоченные пуговицы в нынешнем сезоне очень бонтонно… а еще вам надобна шляпка с широкими полями… и бирюзовый бант.
Он скосил взгляд на собственные руки, убеждаясь, что руки эти все еще весьма и весьма хороши, с пальцами прямыми, ногтями розовыми, подпиленными полудужкой. Ногти пан Грель смазывал воском для крепости и блеска.
— И вот мы с вами гуляем, а все встречные нам кланяются…
— Пан Грель… — Евдокия руку высвободила к вящему неудовольствию дневного кавалера. Надобно с этим что-то делать, в смысле с кавалерами. А то ведь не высыпается она.
…и вчера Лихославу вновь в пику проигралась. Небось жульничает. Нет, ей-то не удалось его уличить, но ясное дело, что жульничает.
Евдокия играть умеет.
Ее на карьерах рабочие учили, а маменька потом переучивала, не столько от карт, сколько от слов, которыми раздача сопровождалася.
— Да, дорогая, я всецело во внимании.
Он и склонился: не то чтобы лучше Евдокию слышать, не то чтобы продемонстрировать новый шейный платок, из шелку, маленькими пчелками расшитый.
— Я ценю вашу ко мне честность, — сказала Евдокия, отодвигаясь: и то, кельнскою водой Грель обливался щедро, а рот полоскал мятой, аптекарский настой которой носил с собою во фляге, — и хорошее ко мне расположение, однако у нас с вами не так много общего, чтобы строить совместную жизнь…
— Вы ошибаетесь, Евдокия…
— Нет, будьте любезны дослушать. — И руку Евдокия за спиной спрятала. — О вашем предприятии мы поговорим, когда все закончится. Полагаю, маменька согласится предоставить вам ссуду под малый процент, а то и вовсе без процентов в память о вашем покойном батюшке… и в награду за беспорочную вашу службу…
Евдокия запнулась — до того нехорошо, зло глянул на нее старый знакомец. Однако тотчас взяла себя в руки.
— И я окажу всякое возможное участие… наши торговые связи…
— Евдокия…
— Да?
— Позвольте узнать, чем же я вам нехорош?
— Всем хороши, — честно ответила Евдокия. — Даже чересчур…
…как сахарный леденец на палочке, да еще золотой фольгой обернутый. Смотреть и то сладко.
— Но мы с вами и вправду разные…
Ответить Грель ничего не ответил, губы узкие поджал, отвернулся.
— Мне жаль, — очень тихо произнесла Евдокия. А в глазах ее несостоявшегося мужа мелькнуло что-то такое… недоброе? Мелькнуло и исчезло.
— Что вы, Евдокия… я все понимаю. — Грель с улыбочкой поклонился. — Но согласитесь, что я не мог не попытаться… и все же, ежели вдруг офицер вас разочарует…