Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я нашел нож, встал и окликнул было доктора, но слова застряли у меня в горле. Ветер подхватил изданный мной жалкий звук и погнал его прочь, как разорванные останки жертв магнификума, валявшиеся вокруг. В тумане я утратил всякое чувство направления. Казалось, дно древнего озера простирается в бесконечность; не было горизонта, что Михос мог бы хранить.
И тогда я обернулся и увидел, как они шаркают ко мне, дюжинами, черные тени на фоне кружащейся белизны, хрипло визжа от боли и ярости, как скот на бойне. Кровь их притягивает, сказал тогда Кернс. Они чуют ее за мили. Если бы я попытался удержать позицию, меня бы задавили числом. Если бы я побежал, кровь привела бы их прямо ко мне.
Целую вечность я стоял и не мог ни на что решиться, мучаясь нерешительностью. Нечего было и думать ни драться с ними, ни бежать. Яд уже был во мне; я уже был одним из них. Лучше уж дать им забрать меня здесь, снаружи, чем позволить заразе пожрать меня изнутри.
Я стоял на берегу мертвого моря, и передо мной были две двери. За одной – дикая тварь, что разорвала бы меня на куски. За другой – тысячеликий монстр, что хотел сделать одним из своих лиц мое. Вот что такое магнификум. Лицо чудовища – наше лицо.
Nil timendum est. «Ничего не боюсь». Девиз моего наставника можно было понимать двояко. Была трактовка Джейкоба Торранса, а была – и Пьера Леброка. Но мы – больше, чем простая совокупность наших страхов, и выше, чем одно только притяжение бездны. Я явился в это жуткое место по одной, и только одной причине.
«Какого черта ты уходишь, я забыл?»
«Спасать доктора».
«Спасать его от чего?»
«От чего угодно. Я его подмастерье».
Я прорывался сквозь мутный туман, выкрикивая его имя, и зубы росли из земли, и сломанные кости хрустели у меня под ногами, и туман выплевывал их, некогда бывшие людьми лапы и клыки магнификума, с объятьями, широко распростертыми, чтобы принять меня, их нового брата. Мне показалось, что я слышал пистолетную пальбу справа, и я поплелся на звук, молотя руками, словно мог так отогнать туман. И затем я шагнул в пустоту: это был обрыв, восьмифутовая стена в конце тропы. Я в ужасе затрепыхался на краю, бесполезно размахивая руками, чтобы вернуть себе равновесие, но сила тяжести сбросила меня вниз.
Я инстинктивно подвернул под себя плечо и упал на землю клубком. Вскочив с воплем досады и ярости, я попытался вновь запрыгнуть на стену, но та была слишком высока. Крики моих преследователей приближались и звучали как глубокое, гортанное эхо моего собственного. Я попятился, держа нож перед собой обеими руками и размахивая им туда-сюда. О, что за жалкое и смешное зрелище я, должно быть, собой представлял!
«Что ты делаешь, Уилл Генри? – твердил голос у меня в голове. – Ты не можешь вернуться за ним. Ты заразишь его – или приведешь к нему этих тварей. Для тебя уже слишком поздно. Но не для него».
Я в последний раз выкрикнул его имя и бросился вниз по тропе, унося заразу с собой – прочь от Уортропа.
Я вышел из облаков и увидел распростертый передо мной мир, коричневый, черный и всех оттенков серого, и я молился, чтобы живые трупы и дальше шли на запах крови, источаемый моей кожей, и следовали за мной, своим братом, вниз, навстречу судьбе. На развилке я выбрал более крутую тропу, думая, что та быстрее приведет меня на равнину. У меня имелась смутная мысль привести их в Гишуб, город мертвых на берегу моря. Поднимались мы другим путем, и местами тропа была сплошь завалена огромными валунами, мимо которых я едва-едва мог протиснуться. Рана на правой руке кошмарно пульсировала, кровотечение не останавливалось, а левая рука немела. Вот как оно начинается, подумал я, вспомнив мистера Кендалла. Сперва онемение, потом боли в суставах, потом глаза, потом…
Я добрался до места, где тропа резко поворачивала, шагнул за угол и остановился: путь перегораживал большой пруд с самой чистой водой, что я когда-либо видел. Защищенная от ветра окружавшими ее скалами, поверхность воды была совершенно гладкой, безупречно отражая серые лица нависших над ней туч.
Я выбился из сил. Я дошел до конца, до самого конца, и разрыдался у кромки воды.
И облака мчались друг за другом по небу над незапятнанной гладью.
И я поднял голову и заглянул в зеркало, и увидел свое собственное лицо.
Не задумываясь, я встал и содрал с себя куртку, сорвал рубашку и вошел в воду.
Я шел, пока вода не начала биться мне в грудь, и продолжил идти, пока она не поцеловала меня под подбородок. Я подивился, до чего же она была холодна, закрыл глаза и нырнул. И был ветер, и были тучи, и чистый пруд, и мальчик под его потревоженной поверхностью, и кровь мальчика и чудовищ, оскверняющая воды.
Я теперь nasu.
Я вышел из воды и вновь бросился наземь. Меня колотила дрожь; левой руки я не чувствовал. Шея занемела, а в глазах пересохло. Близилась ночь.
День подходил к концу, а вместе с ним – и моя жизнь.
Держаться за последнюю надежду, когда надежды не осталось, не глупость и не безумство, сказал в свое время монстролог. Это фундаментальное свойство человеческой природы.
Я сидел, прижавшись спиной к горе, баюкая на коленях нож Аваале.
Нож был очень острый, и его лезвие покрывали пятна моей крови.
«Не стану говорить, будто он принесет тебе удачу – этим самым ножом я принес в жертву того, кого любил – но кто знает? Может, ты очистишь его клинок кровью грешных».
Две двери: я мог умереть смертью, что придет, когда пожелает, – или мог выбрать время сам. Я мог погибнуть чудовищем или умереть человеком.
«Мы дети Адама. В нашей природе оборачиваться и смотреть в лицо безликому».
День подходил к концу, и все же мир казался головокружительно ярким, и мои глаза вбирали самую мельчайшую деталь с поразительной ясностью.
«Это называется Oculus Dei… очи бога».
Он наконец меня настиг, Тифей, Тысячеликий Безликий.
Я был гнездом.
Я был птенцом.
Я был гнилью, что падает со звезд.
Теперь вы понимаете, что я имею в виду.
Ночь опустилась на Кровавый Остров, но мои глаза теперь были очами бога, и ничто не могло укрыться от меня, даже мельчайшая частица материи, даже в кромешной темноте. Я видел сквозь горы, насквозь, вплоть до огненного сердца земли. Ветер прогнал облака, и звезды были от меня на расстоянии вытянутой руки; если бы я хотел, я мог бы протянуть ее и сорвать их. Я был нем; не было ничего, что я бы не чувствовал. Я чувствовал даже, как зараза извивается во мне червем, устраиваясь в синапсах мозга. Не было ни звука, который я бы не слышал: от мягкого шороха крыл бабочки над английским лугом до тихой колыбельной, которую миссис Бейтс поет своему сыну.
Я все еще держал нож, потому что не собирался дожидаться момента, который, как говорил доктор, непременно придет: «Когда все остальные мертвы или бежали, он принимается терзать свое собственное тело и поедать свою плоть…»