Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нес все это на себе. И должен был пронести туда и обратно, целым и невредимым. Слишком много он знает, чтобы погибнуть. А на обратном пути будет знать еще больше…
И тот, другой, что борется в эти часы со смертью, тоже знает, что не смеет умереть, не передав дальше хранимых им тайн. Адриан шел освобождать его от гнета земных обязанностей; отпустить его в смерть.
Чем не соборование?
Не знал, кто это такой, боялся даже думать (должно быть, кто-то знакомый, кто-то из окружного Провода…), — знал только пароль, чтобы войти в дом: «У вас есть на продажу англики?» — «Есть, но только сорок второго размера». Такие «англики» — английские хромовые сапоги, не удобнее, но щеголеватей на вид, чем американские военные ботинки, и поэтому особенно любимые уголовниками, послетавшимися «на Западную» со всего Советского Союза грести, что недогребли «товарищи», — ему бы и правда пригодились: его собственные ботинки, еще немецкие трофейные, совсем износились. Но хорошо ему послужили — ни разу на лесных тропинках не заскользила нога…
Лес уже редел в предчувствии опушки. Сквозь гудение ветра Адриан ловил обостренным слухом плямканье с ветвей оттаивающих мокрых пластов: к оттепели. Снег под ногами больше не трещал, как выстрелы, все чаще пружинил полуприсыпанной опавшей листвой, мхом, валежником… Новый снег, когда он мокрый, вообще самый опасный, не то что сухой. И еще нет хуже, чем старый, покрывшийся настом. А сейчас, если он и оставил где-то в темноте случайный незаметенный след, тот скоро расплывется, стает. Когда развиднеется, чужаки уже ничего не найдут. Хоть бы и с собаками шли. Но своих собак они натаскивают на запах человеческого жилья, на дух деревенской хаты, — а он воняет по-ихнему, «шипром». Воняет, как холера, — как каждый собачий начальник со звездой на фуражке.
Так что же ему так муторно на душе, а?..
Что-то плохое ему снилось, вот что. И он не помнил, что именно.
Даже обрывки того сна не смог бы собрать. В одном только не сомневался: сон был плохой. И его упорно не покидало чувство, будто ему во сне доверили какую-то гнетущую тайну, связанную с судьбой многих людей, а он эту тайну профукал, пропустил мимо ушей, словно растерянный новичок-деревня на первом сеансе связи. Зверь, живший в нем, потерял ориентацию и скреб лапами его нутро, не зная, откуда грозила главная опасность — сзади, из прочесываемого облавщиками леса? Ждала впереди, в городе? И ему ли она грозила, или друзьям, оставленным в неудобной временной крыивке?..
Когда-то, читая «Vom Kriege» Клаузевица, он, пораженный точностью описания, подчеркнул для себя: атмосферу войны составляют четыре элемента — опасность, напряжение, случай, неуверенность — формула, с которой он начинал свои лекции на унтер-офицерских курсах: когда есть готовая, кем-то заданная формула, действовать всегда несравнимо легче. Уж ему ли привыкать к неуверенности? К разлитому в воздухе чувству опасности? Что с ним, черт возьми, происходит, ведь он всего-то-навсего забыл свой сон?!
А чувствовал себя так, словно у него отобрали оружие.
Стоял на краю леса, вглядываясь в уже отчетливо чернильную синеву, в которую быстро, ох и как же быстро — со стремительностью, невзирающей на все человеческие проклятия и мольбы — перетапливалась ноябрьская ночь (почему-то все самые рискованные поручения, как и самые важные события в жизни, всегда приходились у него на ноябрь), — и чувствовал, как к горлу неудержимо, словно рвота, подкатывается из глубины невыспавшегося тела отвратительная, бесконтрольная дрожь. Стянул рукавицу, поднес к глазам растопыренные пальцы, — но еще не развиднелось настолько, чтобы увидеть, дрожат ли они… Черт подери. Неужели дошел уже до того, что боялся выйти из леса?!
Стодоля. Это Стодоля был причиной всему — Стодоля вытеснял из памяти его сны. Наваливался на его сознание с первой же минуты пробуждения всей тяжестью своего присутствия (о да, он постоянно ощущал присутствие Стодоли как чего-то постороннего!) — и притягивал к себе ту часть внимания, которая должна бы удерживать сон на плаву. Был тяжел, да, — ни на что, кроме себя самого, не оставлял вокруг даже щелочки. Был сильнее его, вот в чем дело. Наконец-то он себе это сказал. Был сильнее, чем он, Адриан Ортинский, Зверь, Аскольд, Кий, поручик УПА, надрайонный организационный референт, награжденный Бронзовым Крестом Заслуги и Серебряной Звездой… И все это ничего не стоило в сравнении с простым фактом: Стодоля был сильнее.
И Геля это знала.
Потому и выбрала — его.
Ну да, женщина ведь. Она во всем была женщиной — как это будет по-французски, par exellence? А женщину не обманешь, она чувствует, кто сильнее, раньше, чем командиры, — и безошибочнее, чем подчиненные. У Стодоли хватило бы воли, чтоб нагнуть под себя не десятки, а сотни людей — а может, и тысячи. Надрайон был для него слишком тесен — ему бы в округе работать. А то и в краевом Проводе СБ. Когда-нибудь, если не погибнет, Стодоля наверняка там и будет. А он, Адриан Ортинский (Зверь, Аскольд, Кий…), лучше всего себя всегда чувствовал в прямом бою — и тогда, когда удавалось выйти из него без потерь. И больше всего не любил посылать людей на смерть. Сколько бы ему еще ни было суждено топтать землю, окружным проводником он никогда не станет.
Почему-то вспомнил вчерашний рассказ Левко, больше похожий на исповедь, — у Левко действительно была артистическая натура, и он нравился Адриану: был чутким. Из всех из них Левко встревожился первым — как только они вошли в ту крыивку пересидеть. Шутил, балагурил, но получалось у него это как-то нервно, и Адриан это чувствовал — с Левко, которому он когда-то вовремя подсказал вынуть пулю из ствола перед чисткой оружия, их роднила особенная, молчаливая связь, что возникает между спасителем и спасенным, — именно та, что не складывалась у Адриана со Стодолей. Когда оказались с ним с глазу на глаз, Левко разговорился, словно только того и ждал, — и рассказал, как ликвидировали взятого во время акции в С. майора эмгэбэ, прожившего с ними в лесу полгода, за которые тот сдал всю, что знал, агентуру на участке. Тот майор им очень помог — сам пошел на сотрудничество, и они с ним за полгода вполне сжились, под конец уже считай и не охраняли — да и куда бы он стал бежать, к своим большевичкам? Под трибунал и расстрел? Когда Стодоля собрал боевиков СБ и объявил, что операция окончена и майор им больше не нужен, стало тихо, как на погосте. Про майора они уже знали больше, чем друг про друга. Знали, что он украинец, родом из Запорожской области, что был мобилизован на службу в НКВД еще молодым парнем, что привез с собой во Львов жену и ребенка, а в Запорожской области у него старуха мать, которой он каждый месяц посылал деньги, — много чего знали… Стодоля спросил, берется ли кто поручиться головой, что майора можно оставить в подполье. Что если его оставить, он примет присягу на верность Украине и будет воевать на нашей стороне. К такому повороту никто не был готов. Молчание продолжалось. Стодоля спросил, вызовется ли кто-нибудь добровольно провести ликвидацию. Никто не вызвался. Тогда Стодоля сам назначил двоих исполнителей. Те двое вернулись потом такие, что хоть самих в землю закапывай. Майор им сказал, что другого приговора для себя и не ждал. Что он тоже военный и все понимает. Хоть он и не был военным, был энкаведист — а значит, на своем веку сам должен был не раз стрелять в безоружного человека с завязанными глазами. Вояки из такой службы выходят, как правило, никчемные: не привыкли к тому, что дуло пистолета может так же легко повернуться в обратную сторону, и, если такое диво с ними случается, вмиг теряют человеческий облик; видеть такое неприятно… Но за полгода, что он прожил с ними, майор и сам изменился, переродился — и смерть свою встретил так, как подобает армейскому офицеру: будто единственное, чего он хотел, — это заслужить у них уважение, как ровня. Сказал, чтобы жене ни в коем случае не передавали о нем никаких известий, потому что это только поставит ее в опасное положение перед «органами», — пусть лучше на самом деле ничего не знает и получает за него повышенную пенсию. Попросил, чтоб не завязывали ему глаза. И закурить. Они закурили, все трое. Ну давайте уже, ребята, сказал майор.