Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В свою очередь, симулякры могут стать реальностью. Бодрийяр в «Америке» [Baudrillard, 1986; Бодрийяр, 2000] доходит даже до утверждения (на мой взгляд, несколько преувеличенного), что реальность США теперь сконструирована как гигантский экран: «Кино везде, особенно в большом городе – непрерывный и непостижимый фильм и сценарий». Отдельные места, изображенные определенным образом, особенно если они способны привлекать туристов, могут «принарядиться» так, как предписывают фантастические образы. Средневековые замки предлагают средневековые уикенды (с соответствующей едой и одеждой, но, разумеется, не с примитивными отопительными устройствами). Опосредованное участие в этих различных мирах реально воздействует на способы их упорядочивания. Архитектор, полагает Дженкс [Jencks, 1984, р. 127; Дженкс, 1985, с. 128], должен быть активным участником этих процессов:
Каждый горожанин среднего класса в любом большом городе от Тегерана до Токио вынужден иметь хорошо укомплектованный, фактически «сверхукомплектованный» банк образов, который постоянно пополняется путешествиями и журналами. Его musée imaginaire[94] может отражать попурри, создаваемое продюсерами, но он тем не менее естественен для его образа жизни. Несмотря на своего рода всеобщее (totalitarian) сокращение разнообразия производства и потребления, мне представляется крайне желательным, чтобы архитекторы научились использовать эту неизбежную разнородность языков. [К тому же это вполне приносит удовольствие.] Если кто-то может позволить себе жить в различные эпохи и в различных культурах, зачем он должен ограничивать себя настоящим и данной локальностью? Эклектизм – это естественная эволюция культуры, обладающей выбором.
Почти то же самое можно утверждать о стилях популярной музыки. Рассуждая, каким образом с недавнего времени стали господствовать коллаж и эклектика, Чемберс переходит к демонстрации того, как оппозиционные и субкультурные направления наподобие регги, афроамериканской и афроиспанской музыки заняли свое место «в музее застывших символических структур» и формируют гибкий коллаж из «уже виденного, уже надетого, уже сыгранного, уже услышанного» [Chambers, 1987]. Сильное ощущение «Другого», полагает Чемберс, замещается слабым ощущением «других». Свободное объединение дивергентных уличных культур в фрагментированных пространствах современного большого города вновь подчеркивает произвольные и случайные аспекты этой «инаковости» в повседневной жизни. То же самое ощущение присутствует в постмодернистской прозе, которая, утверждает Макхейл, занимается «онтологиями» с их как потенциальной, так и актуальной множественностью вселенных, формируя эклектичный и «анархический ландшафт множественных миров» [McHale, 1987]. По этим мирам блуждают без ясного ощущения конкретного места ошеломленные и смущенные персонажи, гадая, «в каком мире я нахожусь и какую из моих личностей я действительно использую». Наш постмодернистский онтологический ландшафт, полагает Макхейл, «является беспрецедентным в человеческой истории – по меньшей мере по степени своего плюрализма». Кажется, что пространства совершенно разных миров обрушиваются друг на друга точно так же, как товары со всего мира собираются вместе в супермаркете, а всевозможные субкультуры располагаются по соседству в современном большом городе. Разрушающая пространственность торжествует над связностью перспективы и повествования в постмодернистской прозе точно так же, как импортные сорта пива сосуществуют с местной продукцией, локальная занятость рушится под напором внешней конкуренции, а все разнообразные пространства мира каждый вечер собираются в коллаж образов на телеэкране.
Представляется, что все описанное выше имеет два разнонаправленных социологических эффекта. Первый из них предполагает извлечение преимущества из всех разноплановых возможностей, во многом в соответствии с рекомендациями Дженкса, и взращивание целого ряда симулякров как сферы эскапизма, фантазии и отвлечения от реальности:
Эти миниатюрные эскапистские фантазии презентуют себя повсеместно – на рекламных щитах, на книжных полках, на обложках пластинок, на телеэкранах. Похоже, мы обречены жить в этом, существуя как расколотые личности, чья частная жизнь потревожена обещанием отходных путей в иную реальность ([Cohen, Taylor, 1978]; цит. по: [McHale, 1987, р. 38]).
Думаю, что с этой точки зрения приходится принять утверждение Макхейла, что постмодернистская проза является отражением чего-то – в том же самом смысле, в каком я ранее отмечал, что акцент на эфемерности, коллаже, фрагментации и дисперсии в философской и социальной мысли отражает состояние гибкого накопления.
Не должно удивлять и то, насколько все это соответствует появлению начиная с 1970 года фрагментированной политики разноплановых отдельных и региональных групп интересов. Но именно здесь мы сталкиваемся с противоположной реакцией, суть которой лучше всего обобщить как поиск персональной и коллективной идентичности, поиск безопасных гаваней в меняющемся мире. Идентичность места в этом коллаже накладывающихся друг на друга пространственных образов, которые взрываются в нас, становится важным моментом, поскольку каждый занимает то или иное место индивидуализации (тело, комнату, дом, какое-либо формирующее идентичность сообщество, нацию), и то, как мы индивидуализируем себя, формирует нашу идентичность. Более того, если никто не «знает свое место» в этом меняющемся мире-коллаже, то как может быть разработан и укреплен какой-либо прочный социальный порядок?
Два момента в рамках обозначенной проблемы заслуживают пристального внимания. Первый: способность большинства социальных движений лучше распоряжаться конкретным местом, чем пространством вообще, сильно акцентирует потенциальную взаимосвязь между местом и социальной идентичностью. Это находит отражение в политическом действии. Обороноспособность муниципального социализма, упор на сообщество рабочего класса, локализация борьбы против капитала – все это становится главными характеристиками борьбы рабочего класса в рамках общей модели неравномерного географического развития. Следующие из этого проблемы социалистических или рабочих движений, сталкивающихся с универсализирующим капитализмом, являются общими и для других оппозиционных групп – расовых меньшинств, колонизированных народов, женщин и т. д., – которые относительно способны к организации в конкретном месте, но теряют способность к организации, когда речь заходит о пространстве в целом. Однако в своей приверженности (зачастую вынужденной) ограниченной конкретным местом идентичности подобные оппозиционные движения оказываются частью той самой фрагментации, на которую может опереться мобильный капитализм и гибкое накопление. «Региональные сопротивления», борьба за локальную автономию, привязанная к конкретному месту организация, – все это может быть превосходной основой для политического действия, но эти явления не способны сами по себе вынести груз радикального исторического изменения. «Думай глобально – действуй локально» – таков был революционный лозунг 1960-х годов. Его стоит повторить еще раз.
Утверждению любой ограниченной конкретным местом идентичности приходится в некотором смысле основываться на мотивирующей силе традиции. Но перед вызовом всей нестабильности и эфемерности гибкого накопления сложно сохранять какое-либо ощущение исторической общности. Ирония заключается в том, что упомянутая традиция теперь зачастую сохраняется как таковая путем превращения ее в товар и продажи на рынке. Поиск корней в худшем случае приводит к их производству и маркетингу в виде имиджа, симулякра или пастиша (имитационные сообщества, создаваемые для пробуждения к жизни образов некоего простонародного прошлого, структура традиционных сообществ рабочего класса – все это наследуется городскими джентри). Фотография, документ, вид, репродукция становятся историей именно в силу своего всецелого присутствия в настоящем. Проблема, конечно, в том, что ничто из перечисленного не застраховано от постороннего вмешательства или прямой подделки для сиюминутных целей. В лучшем случае историческая традиция реорганизуется в виде музейной культуры, причем это не обязательно музей высокого модернистского искусства – это может быть и локальная история, локальное производство, музей, показывающий, как когда-то давно те или иные вещи производились, продавались, употреблялись и интегрировались в давно утраченную и зачастую романтизируемую повседневную жизнь (из которого могут быть вычеркнуты все следы социального угнетения). С помощью презентации отчасти иллюзорного прошлого становится возможным обозначить нечто из области локальной идентичности, а возможно, даже извлечь из этого прибыль.