Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что именно бесчеловечно, Мартын Степанович? — спросил я. — Не подчиниться Филиппу Кондратьевичу бесчеловечно? Ослушаться его приказа?
Боярский не позволил себе рассердиться. Он усмехнулся. Произнес почти миролюбиво:
— Знаете, о чем я сейчас думаю? — сказал он. — Я спрашиваю себя: что вы за человек? — Стекла его очков блестели. — Вот я, например... Я официальное лицо. Все, что я делал или делаю, из этого вытекает, мы уже с вами как-то толковали... Но я не максималист, Евгений Семенович! Ничего подобного!.. Ради догмы я бы не лишал утешения ни себя лично, ни близкого мне человека. Ни за что! Уверяю вас. — Он сказал это с каким-то самодовольным чувством превосходства. — Какой же тут принцип? Тут, простите, профессиональный фанатизм, честное слово... Есть всему предел. Вы о нравственности сейчас заговорили, так, если хотите, уж и не знаю, что нравственнее — слабость Филиппа Кондратьевича или ваша, — он снисходительно улыбнулся, — ваша сила...
Я молчал.
Что он знал обо мне, Боярский? Что он о себе самом знал?
Я был гораздо старше и опытнее его.
Старше и опытнее — на целую смерть жены...
Я поднялся.
— Мне пора, — сказал я. — Вы возвращаетесь в суд?
Боярский тоже встал и пошел рядом.
Эпилог
— Слово имеет общественный обвинитель, — объявила судья.
Я медленно поднимаюсь.
На желтом столике разложены передо мной материалы обвинительной речи: статистика смертности от разных случаев неквалифицированного лечения, судебные решения по аналогичным делам о знахарстве, заключения патологоанатома, вскрывавшего жертвы Рукавицына...
Но пока я разглядываю эти бумаги и соображаю, с чего лучше, правильнее всего начать, одна страшная, неотступная мысль владеет мною.
Разве я только обвинитель на этом процессе? Я же еще и обвиняемый. Почти подсудимый. Это не преувеличение, это правда.
Своим собственным судом судят меня сегодня и несчастный старик Сокол, и счастливая Попова, и страдающая Оськина, и гуманнейший из прокуроров Иван Иванович Гуров, и благополучный Боярский, и эта девочка, дочь умирающего Ивана Васильевича Громова...
А я сам?
Разве я сам не сужу себя своим собственным судом?
Не знаю, смогу ли я когда-нибудь оправдать себя. Но если бы опять все повторилось, началось сначала, разве бы я сделал иной выбор, поступил иначе?
— Товарищи судьи! — громко говорю я. — Товарищи судьи!..
И мне кажется, люди в зале слышат, что я обращаюсь сейчас не только к трем судьям Рукавицына, но и ко всем своим судьям тоже…
———