Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она писала:
«...Художественность изложения! Недаром же историков называют художниками. Кажется, что бы делать искусству (в смысле художества) там, где писатель связан источниками, фактами и должен только о том стараться, чтобы воспроизвести эти факты как можно вернее? Но в том-то и дело, что верное воспроизведение фактов невозможно при помощи одной эрудиции, а нужна еще фантазия. Исторические факты, содержащиеся в источниках, не более как камни и кирпичи: только художник может воздвигнуть из этого материала изящное здание...»
Она клала перо.
— Ты устала?
— Да.
— Ну, поди отдохни.
Она нисколько не устала. Она хотела дать ему отдохнуть. Она еще не видела человека столь жадного на работу. Она понимала: мысль его не могла остановиться, он писал статью в уме, невозможность воплотить ее, вылить ее на бумагу причиняла ему муки. Ей становилось жаль его. Она возвращалась к столу и брала перо. Он благодарно улыбался и диктовал:
«...Но молодому Адуеву не удалось насладиться, хотя на мгновенье даже, ложною известностью: его не допустили до этого и время, в которое он вышел со своими стихами, и умный откровенный дядя. Его несчастье состояло не в том, что он был бездарен, а в том, что у него вместо таланта был полуталант, который в поэзии хуже бездарности, потому что увлекает человека ложными надеждами. Вы помните, чего ему стоило разочарование в своем поэтическом призвании...»
Иногда он замолкал. Она терпеливо ждала. Она понимала: работа мысли. Молчание затягивалось. Ока взглядывала на него. Глаза его закрыты.
Она испуганно вскочила и подошла к нему. Грудь его нервно вздымалась. Она облегченно вздохнула. Он спал. В груди его что-то хрипело, рвалось. Она заслонила от него свет.
Как тяжело он спит...
Страсти ПрометеевыПрометей — самый благородный святой и мученик в философсском календаре.
МарксБелинский поудобнее расположился в кресле, самом уютном месте в кабинете. Он устал, но голова возбуждена и работает необыкновенно четко. Какая-то мысль тревожит его, он не может схватить ее — ускользает, но не уходит, притаилась где-то в темном углу сознания, дразнит.
Он рассердился на себя. Взглядом скользнул на колени, там лежала книга... Господи! Он рассмеялся. Вот оно что, оказывается. Все он же, Прометей. Всю жизнь рядом...
Еще в ранней молодости писал Виссарион, что в образе Прометея он видит воплощение идеи «непоколебимой человеческой воли и энергии души, гордой в страданиях». Неужели тогда уже провидел Неистовый свои страдания и свое мужество в них?
Помнился явственно и тот день, когда Станкевич сунул ему в руки томик Платона в дурном переводе Шлейермахера. И снова тогда ожгли его слова Протагора о дарах Прометея людям.
А потом — гетевский «Прометей», хоть и неоконченный, в питерском альманахе «Утренняя заря». Виссарион тогда же написал Панаеву:
«Перевод «Прометея» чудо».
И немедленно отозвался о нем в «Московском наблюдателе» как об одном «из самых богатых, самых роскошных перлов альманаха».
Было что-то предопределенное в неотступном следовании Прометея плечом к плечу с Виссарионом. В том же году в Москве была выставлена картина старого итальянского художника Доменикино Цампиери «Прометей».
Белинский не мог забыть ее. Только закроешь глаза, предстает в воображении могучая истерзанная плоть титана. Виссарион так и писал в «Литературных прибавлениях к «Русскому инвалиду»»:
«И теперь еще вижу перед собою эту перепрокинутую фигуру, из судорожно растворенного рта которой, слышится, исходят глухие стоны, исторгающиеся из груди, а не из горла, — а на челе, сморщенном и напряженном от невероятного страдания, как светлый луч в глубоком мраке, проблескивает торжество победы...»
Откуда же торжество победы среди мук? Откуда?
Виссарион не пропускал случая прославить Прометея. Во всем он находил повод для этого. В русских былинах, например. В статье своей «Древние российские стихотворения, собранные Киршей Даниловым» он писал, что Прометей— «сила рассуждающая, дух, не признающий никаких авторитетов, кроме разума и справедливости». Он восхищался Прометеем, восставшим на Зевса мыслью и словом, и Зевс ничего не может поделать своими громами и молниями против мысли и слова.
В те же августовские дни сорок первого года получил Виссарион письмо от Огарева, и в этом письме Николай Платонович прислал ему свои новые стихи — какие бы вы думали? — «Прометей»! Стихи, по правде сказать, неяркие. Но противиться прометеевой теме Белинский не мог. Он опубликовал их в октябрьской книжке «Отечественных записок».
Виссарион откинулся на спинку кресла, задумался. На коленях у него диалоги Платона, только что заново переведенные Василием Карповым. Снова перечел он эти строки, некогда опалившие его:
«И вот в недоумении, какое бы найти средство помочь человеку, крадет Прометей премудрое уменье Гефеста и Афины вместе с огнем... В том-то и состоит дар Прометея человеку...»
— А может быть,— подумалось Виссариону,— сказано тут не только об огне вещественном, но и душевном, о страсти к познанию, к добру, вдвинутой в это создание из глины и слез...
Веки его сомкнулись. И снова, как это с ним бывало и раньше, на изнанке этих маленьких тонких завес стали мерцать видения: облака над горами, некогда виденными им в Пятигорске, и орлы, и черепахи, и Гермес в крылатых сандалиях, легко несущийся по воздуху, и голубые мундиры жандармов, и театр, переполненный зрителями, и распятие все в крови, да, все в крови, и могучий, как палица, палец Прометея, на котором сверкает железное кольцо с вделанным в него обломком скалы...
Спит? Голова лежит на спинке кресла. Он ведет разговор со своим воображением.
С самого утра смиренномудрый бог огня Гефест не в духе. Поминутно летает он из одной своей кузни на острове Лемнос в другую — на огнедышащей горе Этне в Сицилии. Вулкан был его гигантским горном.
Хмур хромой бог-кузнец. Не по духу ему поручение Зевса. Но как ослушаться? Громовержец упечет его в преисподнюю, в страшные узилища Аида.
Сунул Гефест в мешок клещи, молот,