Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мне этого хватает, — с жаром ответил Рэнди. — И, хочешь верь, хочешь нет, я никогда еще не чувствовал себя свободней. Мне хватает свободы, чтобы не спешить и оглядеться прежде, чем впрячься снова. Прежняя упряжка мне не по вкусу. Не пропаду, выкручусь, — безмятежно сказал он.
— А каким образом? — спросил Джордж. — В Либия-хилле тебе ничего не найти, там ведь сейчас все развалилось.
— Будто на Либия-хилле свет клином сошелся! — возразил Рэнди. — Возьму и уеду куда глаза глядят. Не забудь, я всю жизнь был коммивояжером, я привык ездить. И в нашем деле у меня есть друзья, хоть и не по части недвижимости, они мне помогут. В нашей профессии что хорошо — если умеешь продавать что-то одно, так сумеешь продать все, что угодно, сменить товар не велика хитрость. Я не пропаду, — уверенно заключил он. — Ты обо мне не беспокойся.
Больше они об этом почти не говорили. И, прощаясь на вокзале, Рэнди сказал:
— Ну, до свиданья, дружище. У тебя-то наверняка все будет хорошо. Только не забудь прикончить раненого фавна! А что до меня, я пока не знаю, куда двинусь, но я готов в путь!
С этими словами он сел в поезд и уехал.
Но Джордж был не слишком спокоен за Рэнди. И чем больше о нем думал, тем тревожней ему становилось. Случившееся не пришибло Рэнди, и это хорошо, но было в его поведении, в этом его веселом бодрячестве перед лицом несчастья, что-то неестественное.
У Рэнди на редкость ясная голова, он умница, каких мало. Джордж таких больше не встречал, а сейчас он словно закрыл наглухо какой-то отсек своего мозга. Просто непостижимо.
В делах людей, как в море, есть приливы и отливы, размышлял Джордж. В свой черед наступает такая полоса — и тут уж ничего не поделаешь.
Вероятно, в этом вся суть. Похоже, и его, Рэнди, захватило отливом, а сам он этого не понимает. Да, вот что непостижимо: кто-кто, а Рэнди должен бы это понять, но он явно не понимает.
Еще он говорил, что не желает связываться с фирмой вроде прежней. Неужели он думает, что тот страшный гнет, какой он испытывал, давит только служащих его прежней Компании, а в других таких компаниях все по-другому? Неужели воображает, что можно этого избежать, просто сменив работу? Неужели надеется, что на новом месте перед ним откроются все те блестящие возможности, о которых он мечтал смышленым и честолюбивым юнцом — завидные доходы и роскошная жизнь, много лучше той, какая стала уделом большинства, — и что за это не придется платить никакой другой ценой?
«Чего ты желаешь? — промолвил господь, — плати и бери», — писал Эмерсон в своем замечательном эссе «Вознаграждение», которое следовало бы сделать обязательным чтением для каждого американца… Что ж, это справедливо. За все приходится платить…
Боже милостивый! Неужели Рэнди не понимает, что домой возврата нет?
Следующие несколько лет были тяжкими годами для всей Америки, и особенно тяжки они оказались для Рэнди Шеппертона.
Другой работы он не нашел. Куда он только не кидался, и все напрасно. Работы просто не было, — никакой. Повсюду тысячи людей оставались за бортом, и новых нигде не брали.
Через полтора года сбережения Рэнди кончились, и его охватило отчаяние. Пришлось продать старый родительский дом, и дали за него сущие гроши. Рэнди с Маргарет сняли небольшую квартирку и, старательно экономя, протянули еще около года. Но вот и эти гроши кончились. Рэнди дошел до крайности. Он заболел, и то была болезнь скорее не плоти, но духа. Когда им не оставалось уже ничего другого, они с Маргарет уехала из Либия-хилла и поселились у старшей сестры, в семье ее мужа, нахлебниками добрых, но чужих людей.
В конце концов Рэнди — проницательный умница Рэнди, Рэнди — стреляный воробей, который всегда считал себя правдолюбом и всех и вся видел насквозь, — этот самый Рэнди стал жить на пособие по безработице.
К тому времени Джорджу казалось, что он уже разобрался в происходящем. За трагедией Рэнди ему виделся переодетый коммивояжер, некий дьявол-искуситель в обличье весьма толкового и внушающего доверие молодого человека, от него так и веет уверенностью, и он провозглашает «Верую», когда никакой веры нет. Да, умение показать товар лицом сделало свое дело чересчур хорошо. Умение показать товар лицом — не что иное, как торговая марка предвзятости, преданный слуга своекорыстия, заклятый враг правды. Ведь вот как Рэнди отлично разобрался в далеких от него сложностях, которые мучили его, Джорджа, увидел их со стороны ясно и отчетливо — потому что глаза ему не застилала тень своекорыстия, личной заинтересованности. Он мог спасать других, но не себя, потому что правды о себе уже не видел.
И Джорджу казалось — в трагедии Рэнди, как в капле воды, отразилась трагедия Америки. Такова она, Америка, — великолепная, непревзойденная, несравненная, непобедимая, неколебимая, сверхисполин со здоровым румянцем, самая что ни на есть Американская Америка на девяносто девять и сорок четыре сотых процента, единственная и неподражаемая, другой такой нет на свете, товар нарасхват, самый первый сорт, вам всякий скажет, голубая мечта, страна рекламы, умения показать товар лицом, страна предвзятости во всех ее хитроумных и обольстительных формах.
Разве истинные правители Америки — дельцы и коммерсанты — не ошиблись с самого начала насчет депрессии? Разве не отмахивались от нее, не старались отделаться от нее пустыми словами, не желая взглянуть ей прямо в лицо? Разве не твердили, что процветание — вот оно, за углом, когда так называемое «процветание» давно уже кончилось и тот угол, за которым оно будто бы ждало, приплюснулся, согнулся в дугу нужды, голода и отчаяния?
Что ж, насчет раненого фавна Рэнди был прав. Ибо теперь Джордж понял — когда сам он горько жаловался на судьбу и жалел себя, в нем говорило изощренное себялюбие, оно становилось между ним и правдой, к которой он стремится как писатель. Но Рэнди не знал, что и в коммерции тоже есть раненые фавны. И, похоже, они из той породы, которую не так-то легко прикончить. Ведь бизнес — самая изощренная форма себялюбия: своекорыстие в чистом виде. Убей его правдой, и что тогда останется?
Быть может, какой-то лучший образ жизни, но он уже не будет основан на бизнесе в том виде, как мы его знаем.
Джордж послушался совета Рэнди и съехал со старой квартиры. Он и сам не знал, куда податься. Ему хотелось только одного: оказаться подальше, от Парк-авеню, от эстетских джунглей, охотников за знаменитостями, от призрачной жизни богатых и светских господ, которые, точно паразиты, расплодились на здоровом теле Америки. И он поселился в Бруклине.
Книга дала ему кое-какие деньги, так что он расплатился с долгами и ушел из Школы прикладного искусства, где до сих пор преподавал. И теперь он жил лишь на тот случайный заработок, который приносило его перо.
Четыре года прожил он в Бруклине, а четыре года в Бруклине — это геологическая эпоха, единый беспросветный пласт. То были годы нищеты, отчаяния, безмерного одиночества. Его окружали нищие, отверженные, заброшенные и покинутые люди, и он был один из них. Но жизнь сильна, и год за годом она шла вокруг него во всей своей многообразной сложности, богатая незаметными и никуда не вписанными малыми событиями. Он все это видел, все жадно впитывал, копил жизненный опыт, многое записывал и выжимал досуха, пытаясь извлечь из каждой мелочи скрытый смысл.