Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Речь идет о книге Ж. Э. Ренана «Жизнь Иисуса», где Христос описан как реальная личность (Булгаков ее тоже потом использует в работе). То есть замысел пьесы обстоятельно обсуждается Блоком с Любовью Дмитриевной (А. Л. Гришунин даже предположил, что эту пьесу Блок, «видимо, намеревался создать в сотрудничестве с Л. Д. Блок»).
Набросок этот дерзкий и веселый. Но жалеть о неосуществленности замысла не приходится, потому что эстетическое его зерно наилучшим образом проросло в «Двенадцати».
«Входит Иисус (не мужчина, не женщина). Грешный Иисус». Да, фигура «в белом венчике из роз» – отзвук и Прекрасной Дамы, и грешной Незнакомки.
Здесь Блоком лишь упомянута «красавица Магдалина», а последняя фраза наброска: «Тут же проститутки». Да, русские блудницы в «Двенадцати» воспеты как нигде в отечественной литературе: «И у нас было собрание… / Вот в этом здании… / Обсудили — / Постановили…»
«Фома (неверный) — “контролирует”. Пришлось уверовать — заставили — и надули (как большевики)». Этот персонаж, пожалуй, растворился в двенадцати красногвардейцах, идущих «без имени святого». Заметим еще, что большевики упомянуты без малейшего почтения.
Иуда видится Блоку похожим на Троцкого, Нагорная проповедь названа «митингом». Апостолы предстают жуликоватыми, ворующими для Иисуса вишни и пшеницу. Когда же Иисуса арестовывают — «Ученики, конечно, улизнули».
Всё это представлено в поэме в трансформированном виде. «Двенадцать» — это и эпос (шествие красногвардейцев), и лирика (в песенно-романсовой ее стихии), и драма. Отозвалось здесь эхо «Балаганчика»: в любовном треугольнике «Петруха — Катька — Ванька» многие не без основания увидели своеобразных Пьеро, Коломбину и Арлекина. И эхо «Незнакомки»: неявность присутствия Иисуса во главе дозора подобна таинственному исчезновению Марии в финале лирической драмы.
Драматургическое начало в поэме подчеркнуто многоголосием и многолюдностью. Сколько персонажей в «Двенадцати»? Помимо тех, кто обозначен в названии, это и старушка, и писатель-вития, и буржуй на перекрестке, и «товарищ поп», и бродяга. Проституток не меньше пяти. В сумме же современный исследователь Олег Клинг насчитал двадцать семь или двадцать восемь.
Но фигура центральная, осевая — это Иисус. Заглянем снова в дневниковую запись: «Иисус — художник. Он все получает от народа (женственная восприимчивость). “Апостол” брякнет, а Иисус разовьет».
Много говорилось и писалось о связи «Двенадцати» с «христианским социализмом»: дескать, Христос был в известной мере революционером. Но такой персонаж нуждался бы в прозаическом воплощении, это должен быть тогда психологически мотивированный, житейски правдоподобный характер. Как булгаковский Иешуа Га-Ноцри, противостоящий имперскому Риму и отдающий жизнь ради утверждения нового гуманистического идеала. Воскресение, как и чудо вообще, остается за пределами евангельских глав романа «Мастер и Маргарита».
А символический Христос блоковской поэмы – прежде всего сочетание идеи гибели и идеи воскресения . В этом – и амбивалентность этого образа-символа, и его музыкальная необходимость.
«Двенадцать» — не просто «музыка революции», а симфония жизни во всей ее полноте. Симфония трагическая. Впереди отнюдь не «светлое будущее», а неминуемая гибель , за которой видится возможность воскресения.
Самые заветные слова поэмы — это не «революцьонный держите шаг!» и не «мировой пожар раздуем». Думается, что это словосочетание «святая злоба» — выразительнейший оксюморон, жуткий и с религиозной, и с нравственной, и с социальной точек зрения. «Святая злоба» руководила и теми, кто шел на баррикады в 1905 году, и теми, кто бесчинствовал в октябре 1917-го. Она вела народ к самоуничтожению в Гражданской войне. Со «святой злобой» невозможно спорить, она в любой момент может вспыхнуть в агрессивно-разрушительных формах.
В этом смысле «Двенадцать» можно сопоставить с эпилогом «Преступления и наказания». Хоть и держит Раскольников Евангелие под подушкой, а все еще продолжает возвращаться к своей бесчеловечной теории и жалеть, что остановился «на полдороге». Раскольников стал всемирным символом, поскольку соблазн революционности не изжит. По той же причине и поэма «Двенадцать» приобрела то «мировое значение», которое Блок в зрелые годы считал мерой достоинства истинного искусства.
Время финала — продленное, продолжающееся и сегодня. Мы не только заново истолковываем «Двенадцать» с позиций нашего времени, но и сегодняшнюю социально-политическую ситуацию года можем осмыслить при помощи блоковского символа. Может быть, нынешнее неблагополучие российской жизни — следствие революционного удара теперь уже почти столетней давности.
Первого апреля 1920 года Блок в «Записке о “Двенадцати”» достаточно внятно выскажется: «…В январе 1918 года я последний раз отдался стихии не менее слепо, чем в январе 1907 или в марте 1914. Оттого я и не отрекаюсь от написанного тогда, что оно было писано в согласии со стихией: например, во время и после окончания “Двенадцати” я несколько дней ощущал физически, слухом, большой шум вокруг — шум слитный (вероятно, шум от крушения старого мира). Поэтому те, кто видит в “Двенадцати” политические стихи, или очень слепы к искусству, или сидят по уши в политической грязи, или одержимы большой злобой, будь они враги или друзья моей поэмы. Было бы неправдой, вместе с тем, отрицать всякое отношение “Двенадцати” к политике. Правда заключается в том, что поэма написана в ту исключительную и всегда короткую пору, когда проносящийся революционный циклон производит бурю во всех морях — природы, жизни и искусства; в море человеческой жизни есть и такая небольшая заводь, вроде Маркизовой лужи, которая называется политикой; и в этом стакане воды тоже происходила тогда буря — легко сказать: говорили об уничтожении дипломатии, о новой юстиции, о прекращении войны, тогда уже четырехлетней! — Моря природы, жизни и искусства разбушевались, брызги встали радугою над нами. Я смотрел на радугу, когда писал “Двенадцать”; оттого в поэме осталась капля политики».
«Сегодня я гений» — в известной мере последние слова Блока. Жажда гибели (не смерти, а именно гибели), владевшая им на протяжении всей творческой жизни, нашла утоление.
Блоку тридцать семь лет. Это для русской поэзии нумерологическая примета: в тридцать семь лет ушел из жизни Пушкин. Ушел, полностью решив свою творческую задачу и не оставив, реально говоря, каких-либо незавершенных дел и перспективных начинаний.
Блок тоже сделал все, что мог, к положенному сроку. Но от гибели до воскресения ему отмерено судьбой еще три с половиной года.
Эти три с половиной года — тринадцатый час блоковской судьбы. Не то чтобы «жизнь после смерти», но определенно — жизнь после гибели.
«…Не читки требует с актера, а полной гибели всерьез» — эта пастернаковская формула невольно вспоминается в связи с ситуацией Блока в 1918—1921 годах. Новых стихов он не пишет, а с публичной читкой старых выступает довольно часто. Блок-актер исполняет стихи Блока-поэта. Но «Двенадцать» он не прочтет со сцены ни разу. Всерьез погибнуть вторично невозможно.