Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этот раз аэродром построили сравнительно быстро и по всем правилам, расчистили и запасной, и после трех попыток ТБ-3 стартовал с Тикси. Прилетел Водопьянов. Он вел себя подчеркнуто бывалым и сказал Бровману: да ну, что им тут – топливо есть, еда есть… то ли дело на льдине… Считай, курорт. Бровман рассчитывал пробыть на «Седове» никак не больше трех месяцев и весной вернуться на берег – если повезет, со всем экипажем; задержался он, надо признать, подольше, но не жалел. В трудных условиях, когда не происходит ничего нового, но постоянно приходится справляться с сотней мелких дел, разрастающихся в Заполярье до подвига, время спрессовывается: разбирая свои записи, Бровман поражался, как много всего происходило и как мало запомнилось.
Больше всего он, как Печорин, беседовал с доктором; это было интересно.
Доктор Батагов времени не терял. Хотя больных в клиническом смысле не было – и при этом слегка нездоровы были все, – два года пребывания во льдах давали парадоксальный эффект: человек как бы примораживался, ибо не делал ничего, что старит: не переживал любовных и карьерных разочарований, почти не ссорился с соседями из-за мелочей, не следил за международными известиями. Однако при этом, безусловно, страдал, ибо никаких положительных эмоций, кроме как от сладкого, а сладкого было мало. Иногда, допустим, приходили приятные радиограммы – так, на Новый год всем пятнадцати было присвоено звание почетного полярника, реже случались сеансы радиосвязи, можно было услышать родню, ее по этому случаю привозили в Москву, но это, как говорил Батагов, была палка о двух концах. С одной стороны, нельзя было не радоваться, слыша лепет деток, с другой – детка была только у Ефремова, прочие подобрались бездетные; Ладыгин впрямь стремился брать тех, кому нечего терять. У Ефремова после общения с деткой мужеска пола – весьма, впрочем, великовозрастной, двенадцатилетней, ломко басящей, – случился сердечный приступ, но, замечал Батагов, не от разлуки, а от необходимости скрывать чувства. На той стороне его слушали журналисты «Комсомольской правды», которые и проводили этот сеанс фальшиво-бодрыми голосами, оскорбительно звучащими тут, во льдах; и седовцам надо было бодриться и все время повторять: мы горды, мы бодры, мы выполним с честью… Именно эти эмоции – прямо скажем, на разрыв – вызвали у Ефремова слезы: не так от тоски по детке, как от жалости к себе. Я, говорил Батагов, непременно займусь по возвращении – если, конечно, вернусь – систематизацией своих наблюдений над человеком в экстремальных обстоятельствах: отсутствие ярких эмоций – а их тут так же мало, как и красок – действительно продлевает жизнь, но чёрта ли в такой жизни? Возникает интересное состояние – как бы вечный ад, не зря его последний круг – лед, а не пламя; во льду можно сохраняться бесконечно. Я не шутя думаю, добавлял доктор, что жители полярных областей, если их прилично кормить и не давать окончательно запаршиветь, могут превзойти долголетием горцев; ведь мы, хоть и много таскаем тяжестей и разбиваем льды для аэродрома, действительно не живем. Тут можно хорошо порассуждать о том, что такое жизнь, но это уже не моя сфера.
«А физиология?» – спрашивал Бровман доктора. Физиология что же – переходит в режим экономии. Мать мне всегда в случае влюбленности говаривала: с жиру бесишься; да оно так и есть. Еще Павлов… Любовь требует жиру, в наших условиях даже онанизм, простите, не особенно привлекателен. Говорят, на британских судах свирепствует гомосексуализм; так это надо смотреть, в каких широтах. У наших силы есть только на каннибализм, но до него, хвала полярным богам, не дошло. Земля Санникова, сокрытая в вечных льдах, оказалась утопией – нет в этих льдах ничего; сколько экспедиций затевалось – летят же куда-то все эти дикие утки! Оказалось, летят туда, где ничуть не лучше. Оно бы очень красиво, чтобы среди мирового льда блаженный край; но это, как бы сказать, не реалистичней легенды о Гиперборее. Была якобы страна на полюсе, земля вроде Антарктиды, обитель мудрых, но увы. Откуда тут взять мудрости? Тут две краски. Иногда, правда, полярное сияние, но и его роскошь несколько преувеличена; да вы посмотрите.
Бровман впрягся в седовскую жизнь, не прося послаблений: это был его метод. Он должен был присмотреться, ибо имелась у него миссия. Мазур провел с ним перед отправкой серьезный разговор, да без миссии Бровмана и не отправили бы. Водопьянов, кажется, тоже был в курсе – стали бы гонять полярного летчика номер один на рутинное, в общем, задание. Так что следовало не менее двух недель врастать в коллектив и наблюдать атмосферу. Все казались слегка пришибленными, работа в самом деле была зверская: Бровман был не хилого десятка, но перевоз на санях беспрерывно скатывавшихся топливных бочек в полярную ночь запомнился надолго. Холод Бровман ненавидел, хотя экипирован был достойно. Зимовка показалась ему тяжелей любых воздушных перегрузок, ибо перегрузки кончались. Летчики геройствовали, а зимовщики долготерпели, это был совсем иной подвиг, остававшийся до сих пор без летописца. Ладыгин отсылал корреспонденции, главным образом в «Комсомолку», и все больше о том, как они тут принимают резолюции да пьют по праздникам за здоровье ЦК, и вкус вина напоминает им, что где-то есть виноградники Крыма. Он же хотел быть писателем, Ладыгин, старался.
Все ждали смену, смена была обещана. Пятнадцать свежих полярников тренировались перед вылетом; летели на «Седова» утешительные радио; назывались уже примерные даты, но сказать, что седовцы жили этой надеждой, было бы чересчур: нельзя сказать, что они вообще жили. У каторжников, говорят, надежда отмирает, ее запрещают себе, чтобы избавиться от источника дополнительных мучений, Бровман читал об этом у Морозова, у других царских сидельцев – все-таки бесчеловечна, чудовищна была царская каторга, нечего обижаться на кровь Гражданской войны. Так вот, надежда умирала, а на зимовке, условия которой были физически потяжелей, это умирание началось, должно быть, после первой обманки, когда их не смог утянуть «Ермак». Это не привычка, а спасительный механизм, нежелание травить душу. Никакой почет не спасет в таких условиях, и потом, у каторжников тоже был своего рода почет, но все это доходило издалека, из-за границы, как приветы из Кремля долетали в рубку «Седова».
И Бровман решился.
Через две недели, когда уже нельзя было тянуть, он постучался в капитанскую каюту и приступил к изложению. Прежде всего надо было сослаться на Мазура, на перестановки в верхах Севморпути – вы сами понимаете, что зимовка всего ледокольного флота не могла приветствоваться наверху (Бровман дал понять, что имеет доступ и в Кремль). Лично, не только в постановлении, многие не одобрили. Понятно, что на вас никакой вины нет, руководство… и т. д. Ладыгин слушал молча, но был бледен, видимо, понимал, что разговор не сулит никаких приятных известий. Вы понимаете, сказал Бровман, что в нынешних условиях, когда… и ты ды, что́ я буду вам как коммунист коммунисту… В общем, говоря прямо, отправка смены на трех самолетах, обучение новых людей, ваше возвращение до конца дрейфа… оцените, каким оно может быть, если вы лично приведете «Седова» в родную гавань… Замена сейчас будет затратна, политически не очень уместна, а от себя скажу: вы этим просто подставитесь. Как раз сейчас идет смена всего руководства в Севморпути, и если вы прилетите после смены – одно, а если возвратитесь героем – совершенно другое. Никто вас не принуждает, мы не в Америке, не в Германии. Но все-таки, если есть резерв и силы, личная просьба товарища Мазура… со своей стороны сделает все возможное, чтобы забрать вас при самом начале навигации, когда уже свободная вода… я слышу разговоры, вижу, что дрейф ускоряется, может быть, к этому моменту вы уже и сами окажетесь в чистой воде… (Бровман выучил уже некоторые их словечки, вставлял в речь по возможности безыскусно).