Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В начале мама ничего не пишет о различиях в их с папой характерах; наоборот, подчеркивает, как хорошо они подходят друг другу. У них общие мысли, взгляды, устремления, ценности и даже общее отсутствие политических убеждений, несомненно глубоко связанное с той неспособностью принять решение, которую я унаследовала от них обоих. Правда, оба горячие противники США, воюющих во Вьетнаме. На следующих страницах мама размышляет то о папе, то на более широкие темы, вклеивает статьи о войне и вьетконговцах, подчеркивая и обводя некоторые строчки. А потом речь идет в основном о них двоих, и мама успела исписать почти весь дневник, прежде чем добралась до того дня, когда они решили быть вместе, хотя в действительности прошло недели две.
Иногда мама откровенно врет, как будто пишет в дневнике для кого-то другого. Обычная мелкая ложь. Например, она отмечает, что часто катается на лыжах и очень любит природу, и как она обрадовалась, «когда Сверре предложил в следующее воскресенье отправиться на лыжную прогулку». Мама терпеть не может лыжи, всю жизнь их ненавидела, о чем она заявляет при всяком уместном и не очень подходящем случае, словно бы протестуя — никто, правда, не знает, против чего именно. Мне хватит пальцев одной руки сосчитать, сколько раз мама каталась с нами на лыжах, но при этом она страшно гордится папиными достижениями в этой области и часто хвастается перед знакомыми тем, сколько миль папа прошел в последний раз, или даже его новой экипировкой.
Ближе к концу дневника мама упоминает о том, что они с папой не во всем похожи друг на друга, но исключительно в положительном смысле: ей нужен тот, кто умеет поднять настроение, подбодрить ее, «тот, кто смеется, когда я плачу, и кричит, когда я лишь шепчу». Ни разу не слышала, чтобы мама говорила шепотом, обычно ее голос звучит громче других, это одна из ее многочисленных метафор. Позже я поняла, что мама старалась писать литературно — резкий контраст с моими путаными, безумными, яростными, неумелыми записями в дневнике, который стал для меня отдушиной и убежищем, единственным местом, где удавалось ослабить самоконтроль. Мамин дневник написан как будто для чужих глаз — для папы или для меня, и мама в этих записях выглядит почти неузнаваемой; до сих пор гадаю, то ли это отсутствие способности к самоанализу, то ли я знаю ее хуже, чем мне кажется.
Мама исписала целую тетрадь, размышляя о нем и о них, обо всем, что они делали и о чем говорили, и в самом конце, внизу страницы, после вечера, когда папа, по-видимому, произнес длинный монолог о песне The Who’s «Мое поколение» — подробно пересказанный в мамином дневнике, — она записала: «Я потеряла голову».
Хорошо помню свое ощущение от этих слов: в них было что-то страшное и чужое, и в то же время успокаивающее.
Мы с Эллен возвращаемся с четырьмя пакетами продуктов. Мама глядит на покупки удивленно, почти неодобрительно, словно подозревая, что мы купили гораздо больше, чем она перечислила в списке. Так и есть: мы с Эллен знаем, что мама всегда недооценивает наш аппетит. «Это лучше, чем выбрасывать, — уверяет она. — Ведь вы же сыты». — «Да, но на столе всегда должно оставаться еще немного еды», — как-то возразила Эллен. «Подумай о голодающих детях в Африке», — поддел ее Хокон. Мама услышала в его словах аргумент в свою поддержку. «Да здравствует поколение тотальной иронии», как в таких случаях говорит Хокон.
Мама составляла меню с учетом папиной просьбы приготовить что-нибудь из настоящей итальянской кухни, поэтому у нас будут брускетта, спагетти вонголе, сальтимбокка и тирамису. Обсуждая, в каком порядке лучше готовить блюда, чтобы никому не пришлось стоять у плиты, пока остальные сидят за столом, мы с Эллен принимаемся резать лук и занимаемся моллюсками. Нас прерывает мама: больше ей помощь не нужна.
— Помощь? — переспрашивает Эллен.
— Да, я имею в виду ужин, — отвечает мама.
— Но разве мы не вместе его готовим?
— Нет, в этом нет необходимости, — произносит мама. — Я и сама прекрасно справлюсь. А вы можете красиво накрыть на стол.
Я не знаю, что сказать, не знаю, почему мама вдруг решила, что она одна будет готовить ужин, который мы так долго планировали вместе. Пытаюсь разгадать выражение ее лица, но почему-то оно ускользает от меня. Нет, мама не сердится, просто ей нужно многое успеть сегодня, и даже кажется, что она по-прежнему в хорошем настроении, по крайней мере доброжелательна, и, очевидно, в ее словах нет никакого подтекста.
— Мама, но сейчас уже почти пять, тебе не хватит времени, чтобы приготовить все это в одиночку.
— Мы можем сделать хотя бы тирамису, — вставляю я, чтобы поддержать Эллен, которая закусила губу от досады.
— А можно мне самой спокойно приготовить ужин для Сверре?
Странно, она не назвала его «папой», как обычно. Эллен, пожав плечами, идет на террасу к Хокону и Олафу. Они читают, расположившись в шезлонгах. «Как хочешь», — бросает Эллен на ходу.
Я вопросительно смотрю на маму в надежде, что теперь-то она объяснит хоть что-нибудь, раз Эллен ушла, но мама не замечает меня. Она укладывает телятину на деревянную доску, которую Эллен нашла в буфете, покрывает филе пленкой и принимается отбивать его точными, тяжелыми ударами.
Здесь настолько тепло, что мы решили накрыть длинный дубовый стол на террасе. Агнар подошел к нам, чтобы спросить, не нужна ли его помощь. Я рада, что он сам проявил инициативу, и поручаю ему подготовить салфетки и украсить стол. Мне приходится пожалеть о своем решении, когда он возвращается с громадной охапкой бугенвиллеи, срезанной на заднем дворе с куста, которым брат Олафа особенно гордится. Агнар щедро рассыпает цветы по белой льняной скатерти. Я думаю о мириадах