Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Точно так же я говорю, что невозможно было определить, где находится первый век, невозможно было сказать, где находится полдень; не было ни севера, ни юга, ни того, что наверху, ни того, что внизу: если я вытягивала руки, справа от меня не было запада: пространство было без имени, восток был повсюду и никто не мог бы сказать, что обитает под небом. Меры пространства не задавали мер времени, отсюда родились бесконечные числа и доказуемые множественности, ибо в мое время ничто не было доказано и движение небесного свода не порождало длиннóты столетий, в мое время не было никакого движения: в вечном отсутствии севера не проходила застылость.
Многие говорят, что не знают, куда идут, некоторые утверждают, что не ведают, где пребывают, и даже не понимали, чем были, что они сами себе незнакомы, даже вряд ли присущи. Они говорят, что в каждый миг ты умираешь для всего, что больше никогда не вернется. Пройти, для них, – это слегка и закончить, так что прошедшие вещи мечены в настоящий момент загадкой: проходит как раз загадка, мимолетное, ставшее нематериальным, и чем большее убегает, тем летучее субстанция, тем неуловимее секрет.
И чем глубже прошедшее мгновение погружается в прошлое, тем более приближается к началу, тем сильнее смыкается с загадкой.
Но в мое время какое могло вернуться прошлое? Не бывало вчера. После того, как ничто не произошло, что могло бы вернуться? И раз ничего не происходило, не бывало завтра.
Не бывало завтра.
В вечном отсутствии севера не проходила застылость.
Векá не имели числá, ни одно слово не называло свершившееся мгновение, ни одна безмолвная форма.
Я еще не дала себе быть, и никто еще не сказал: «В начале было забвение».
И Фауст едва ли знал, что:
Там суть голосá, не присущие никоему сущему
И звучит музыка начала, ставшая началом музыки.
Пространство служит для звуков формою тишины.
Тишина для цветов форма черного
Чурбан становится спящим львом
Душа мысли зрит душу мысли
Душа созерцает душу, глаз души внутри души видит душу.
Там знает глаз в душе, что сразу и обожание, и обожаемое.
Ночные города, закрытые ставни веки спящих домов, растет в вас башня и Вавилон, и под каждым веком бодрствует своя Ева и рассказывает историю начала.
Завещание доктора Фаустуса
Если я подчас колебался, писать ли, то дело в том, что я надеялся оповестить в скором времени об открытии нескольких фундаментальных чудес, отменяющих все остальные, словно в предвидении оптимистических мгновений, когда совершается худшая по отношению к самому себе ошибка, – мгновений, когда веришь в то, что делаешь.
Эти мгновения… что за целительные ослепления – верить в то, что делаешь: именно благодаря этим мгновениям возможно столько творений. Сколь смехотворное ослепление, как и вера, коли столько убеждений противоречивы: один верит, другой верит в противоположное, третий тоже верит, но в противоположное первым двум!
Если вглядеться во всех этих упрямо ограниченных собой фанатиков, если знать, что в свой час каждый – такой же фанатик, как и все прочие, если знать, что каждый прав и все против друг друга, если знать, что все заблуждаются, потому что их слишком много для правоты, если знать, что сделать что-то можно, только поступая как они: обманывая себя слишком большой убежденностью, мне показалось, что удел поэтов, музыкантов, философов, художников и всех призванных в действиях к крайностям, чтобы оставить по себе мало-мальски значимые следы, обязывает их по доброй воле встать в ряд непроизвольных безумцев, которые из фанатизма ограничиваются заблуждением.
Так родились каталог, библиотека, универсальный музей заблуждений гордыни.
Музыкантом, я разрывался между наваждением развития темы – я ощущал ценность ожиданий, элементов, заставлявших себя желать, и надежд, никогда не утоляемых с появлением их предмета, – и сосредоточенностью на ничтожных частицах времени. Я изобретал звуки, одни из них продвигались, другие остепенялись или впадали в спячку, какие-то ставили постоянно возвращающиеся вопросы.
Философом, я столько размышлял, что дошел до мысли о природе мысли, также я мыслил и о своей мысли: моя мысль наблюдала, как мыслит, я размышлял, что мышление состоит в наблюдении за действием своей мысли, за своей мыслящей мыслью, в осмыслении своей мыслящей мысли. А если были и такие, кто осмыслял свою немыслящую мысль? Я хотел осмыслить пустоту мыслей – своего рода отрицательную бесконечность.
Но теперь, когда я написал все это черным по белому, к чему здесь, схоронившись в книге у книготорговца по соседству с чашками чая, приготовленного для друзей или подруг, музыка, требующая ответов, которые никогда не придут, и мысли об отрицательной бесконечности?
Бесконечность дремлет в уголке, как и ответы.
Художником, я с упорством алхимически претворял пространство и цвет. Я искал и в конце концов нашел цвет безмерного пространства! Оно черно, потому что в третьем измерении досягаемость взгляда не ограничена, только если он встречает перед собой одно лишь абсолютное отсутствие всего и вся – и это отсутствие черно. Я столько анализировал пространство, что вплотную подошел к тому, чтобы его уничтожить, потому что слишком любил, слишком в нем разобрался, слишком понял. Я искал тогда поэзию в отсутствии пространства; говорите уже не о цветах безмерных пространств, а о цветах их похоронного марша! Но эти цвета сами по себе были настолько отягчены поэзией, что вновь подвели меня вплотную к безмерным пространствам, но кто скажет, не субъективно ли, по сути, бесконечное пространство цвета в себе? Не сама ли здесь суть субъективности? Глубина не цвета, а глубина во мне.
И что же делает тогда у торговца картинами, рядом с чашками чая, приготовленного для друзей или подруг, цвет бесконечности? Бесконечность дремлет в уголке, как и все остальные.
И когда говорят о работах, отпрысках высокой или далекой мысли, то чтобы сказать: «Эта бесконечность стоит X франков, а эта Y франков», ибо бесконечность нынче соизмеряется… с качеством бумаги, с размером картины.
Но я не был ни единственным мыслителем, мыслящим свою мысль, ни единственным творцом цвета бесконечности: когда я, творец, обнимающий всеобщую историю совокупным взглядом, думаю о других творцах… Когда я, гений, обнимающий всеобщую историю целокупным взглядом, думаю о других гениях… Когда я, сверхчеловек, думаю о других сверхлюдях… Когда я, Фауст, встречаю себе подобного и мессию-предтечу себе под стать, сколь тяжек