Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Все барахло твое, труха твоя! Заводчик! — обратно проходя, все так же хлопая руками, бубнила мать. — Смотри: тебя сожрет, как всю крупу сожрала. Как все мозги твои! Есть будешь?
— Позже, да.
— Запозже моль сожрет, — пообещала мать.
Развесив мокрое по шкафу, в комнату свою пошел, на дверь закрылся, и, в нижний ящик от моли с матерью свои покупки спрятав, подошел к окну, письмо Танюшино из рукава достал, и дальше стал читать…
А я сегодня убиралась целый день. У нас в муке, крупе позаводилась моль. И в банки, хоть они закрыты, тоже пробирается зараза. Или сама заводится, из ничего? Из этих корок апельсинных, что специально от нее кладу в шкафы?
У вас есть моль? У нас она повсюду. Мне кажется, она съедает все… Съедает время, память, даже сны, чтобы леденец в кармане летней куртки стал похож на кокон шелкопряда, а яблоко каштана сгрызла черная труха.
Она, как дворник, что учительницу музыки убил. Сгребает листья над разрытой ямой, метет, метет, и граблями шуршит… И жизнь как будто сниться, сниться всё, и сны ее из выцветшего ледяного дыма.
Ты помнишь, Саша, за забором школьным, в траве полынной облако из мух, и листья, листья… и слипшаяся, как будто дегтем перемазанная шерсть… Какая страшная становится земля, едва припорошит ее седое в снег истолченное просо! Как ветер дует изо всех щелей!..
Пустое снится, милый, страшно в нем, темно, и только шорох крыльев без свечи не видных, и ветер за окном закрытым у-ууууууу… всё заметает, заметает всё. И мать твоя раскладывает в коридоре старые газеты, чтобы мы с тобой не натоптали. Где тут? Что всё?..
В аквариуме школьном рыбке золотой со стеклянными глазами желаний много мы загадали, но ей, наверно, надоело строить замки из корыт. Мечты мои о будущем, любимый, прошлое напоминают. Вернуть, вернуть, вернуть! И все начать опять…
Туда вернуть, где горка, а под ней с помятым боком мячик. Где пахнет медом осень, а весна дождем, и где сосульки все как леденцы. Туда, родной, где суп из одуванчиков, а чай из лужи. Где клад зарыт за школой, птица золотая и звезда над башней. Где прошлого не страшно, жизнь в начале, и вот-вот гроза…
А помнишь, Саня, те волшебные часы? Я их случайно, убираясь, сегодня в нижнем ящике нашла… Опять цвела в саду та самая сирень, тот самый воробей скакал по кромке лужи, скрипели старые качели, в небе простыни захлопали, как паруса, корабль отходил обратно, кот Степан убийцами убитый сидел живой на лесенке, под мачтой, и умывался от дождя, а с веток все летели солнечные брызги…
А помнишь, как мы стрелки на часах с тобой переведем вперед под партой, и уже звонок! А если воскресение к сумеркам и понедельник на носу, и никуда не деться — вернем на день назад, и так сидим, и смотрим друг на друга. И довольны. Довольны, дураки! Как будто правда больше понедельника не будет…
А Воскресение всегда… Часы волшебные придворного кота Степана воскресят. Корабль нас дождется. Будет чай из лужи. Солнце. Лакричная карамель и сны.
Твоя Т.Б.
Едва за полночь повернули стрелки, поведя отсчет иному дню, Бобрыкин ненавистный Шишину во сне явился. Нечеловеческая злоба читалась в искаженном ревностью лице его. С глазами алыми, играя желваками, Бобрыкин в длинном бархатном халате по черной лестнице спускался с мусорным ведром в руке. В ведре, похрустывая банками пивными, среди картофельных очисток, хлебных корок, шелухи, в зловонной гуще, сидел сам Шишин, ногами и руками упираясь в бак. Себя во сне увидев, он похолодел, и, ослабев, скорее голову прикрыл руками, и, сжавшись в запятую, заскулил.
— Цыц, шиш собачий! — с кривой усмешкой, будто пережевывая стекла, прикрикнул ненавистный, ненавистный! И лязгнув крышкой, вытряхнул ведро.
— Ну что блажишь, скулишь, как пес чумной!? — заглядывая в комнату седая, страшная со сна спросила мать, и, мрачно цокая губами, скрылась. Слушая шаги, которые всегда под утро за стеной ходили, Шишин быстро в воздухе водил руками, закрыв глаза, отряхивал с пижамных складок шелуху и гниль, и окруженный банным паром долго стоял, переступая под горячим душем, оглядываясь, будто шел куда-то торопясь, или бежал. И пеной земляничной тело под пижамой обмывал.
— Завтракать иди, размылся! Дурь не отмоешь, сколько не скреби! — в дверь постучав, сказала мать, и, не дождавшись, погасила свет. Она всегда гасила свет, не дожидаясь.
Он вылез, в темноте держась за скользкий ванный борт, содрал пижаму, вышел, оставив мокрым комом на полу…
По чистым четвергам мать посылала Шишина на рынок: молочка живого литр возьми с цистерны, творожка, сметанку, триста грамм, на борщик, чтоб не больше мне смотри. А то навалят! Увидят, что дурак, навалят, и пойдешь, как навалили, за бери — живешь! Изюму, кураги — они там знают, сколько дать тебе. Селедки — у армян, у них хорошая, молоковая. У наших подряннее, плоская, жирами вся в икру. Овсяного печенья весового. Чтоб не как в прошлый раз — зубов переломать. Сосисок развесных штук десять, пять! И «докторской» сто грамм на ужин, сальца, дарницкого и батон. Батон и можешь кекс. Нет, кекса не бери! Задрали цену, паразиты, сволочи, собаки! Что только удавиться с них. Лимон и мандаринов килограмм. Их там, где курага. Они там знают, сколько дать тебе, какие. С косточками не бери. Так и скажи, без косточек чтоб были! С косточками сами пусть едят, их свиньям только жрать. Без косточек не будет мандаринов, то лучше апельсинов полкило. И курицу — где ты берешь сосиски. Где ты берешь сосиски, помнишь?
— Что?
— Тьфу, Господи, холера! — сказала мать, и, послюнив на грифель, в листок все так же непонятно записала, и дала.
— Чтоб все по списку, понял? Понял!? Слышишь, или нет? — и Шишин закивал, что слышит, слышит! закивал… Он списков не любил, и морщась от бумажного шуршанья, остановился на пороге, качаясь складывал углом к углу в четыре, в пять, еще…
— Щаc руки оборву! — пообещала мать.
Он вздрогнул, вспомнив список, в котором не было его. «Все были, с „А“ до „Я“, как и положено, по алфавиту», — думал. — «а я?» — спросил у Ольги Константинны, — «Ты, Саша, из другого списка», — ответила она. И долго Шишин на журнал смотрел, сквозь плечи класса, надеясь, что случайно выпадет на пол тот список, в котором он, но список так и не упал на пол.
— Давай, как все уйдут, потом еще поищем? — спросила Таня. Но все из класса так и не ушли. Все никогда и никуда не уходили. «То выйдут, то войдут. Сидят и копошат. Английский делают», — подумал с отвращеньем, и заторопился, как всегда он торопился после, и до того, как никуда не торопился он.
— Куда без шапки, куль чумной? Там без тебя не похоронят, — протягивая шапку, затупила мать. — А купишь — вычеркни из списка, что купил. Чтобы по двести раз не покупать. И плюй на грифель, плюй! А то не пишет, через крест дыши! Кругом зараза, птичий грипп! — и Шишина перекрестила. — Свиной, Господь тебя храни…